В большом волнении я
вернулась на хутор, а в доме еще пуще воняет. Теперь казалось, что это точно
никакой не газ. Тлетворный такой дух, нехороший. Ну, честное слово, будто
Петрович там, за стеной, в комнате, уже совсем того: разложился — Царство ему
Небесное!.. А на дворе темно и страшно. И вокруг — ни души. Перекрестилась я,
подставила лестницу и заглянула в черное окно. А оно — плотно так занавешено,
ничего не видать. Тут ветер налетел, береза заскрипела, ворона каркнула — жуть.
Я не выдержала, побежала
назад, к людям, в монастырь, к игумену.
Он сказал:
— Дело серьезное. Если
завтра утром Петрович не появится, идите в милицию. Пусть они сами дверь ломают
и ищут его. Мало ли что с ним может быть. В лесу у нас волки водятся, кабаны.
Да и сам — болящий. Кто знает, что ему в голову могло взбрести. А между прочим,
Флорентийская уния с католиками ведь была подписана восточными иерархами,
да-да! И только малодушие константинопольских архиереев, спасовавших перед
возмущением городской черни, позволило это все пустить насмарку.
Я вернулась, стараясь ни
о чем не думать и ничего не бояться. Запах тления заполонил весь дом. Ни есть,
ни пить было невозможно. Казалось, даже моя одежда отяжелела от этого
тошнотворного духа. Я заперла засов, закрылась в комнате, и тут кто-то стал
бешено стучать в дверь. Оказалось, бывший келейник архимандрита Нафанаила.
— Петрович просит завтра
забрать его из лазарета. В монастыре он там у нас. А то его аж шатает. Змею,
видишь, он нашел. Она замерзшая вся, спящая... Так нет, поднял ее из-под
коряги, растормошил, отогрел, думал — самый умный! — яду добыть: им лечиться-то
больно хорошо, радикулит или еще что.
А она — учудила —
цапнула его. Гадюка. Искушение!
Зловещий запах словно
улетучился в открытую келейником дверь.
— А наместника нашего
разжаловали. Можно сказать, из генералов — в рядовые. Слышала? Лукавый ему
отомстил. Он ведь, наместник-то наш, когда поклончики монахам давал, сам все за
них клал, на всякий случай, а то вдруг его епитимья осталась бы ими
неисполненной? А это нехорошо. Так вот, он вставал по ночам и — бух! Перед
иконами. Бух! Бух! За каждого молился. А никто не знал, кроме меня. Вот как.
Искушение! Ну, я пойду.
— Куда ж ты пойдешь? —
сказала я. — Ведь ночь на дворе, а через лес такой долгий путь!
— Так наместник за меня
молится, — ответил келейник. — Для Бога-то он все равно остался вроде как
генералом. А если Господь за нас, то кто против нас?
— Подожди, — попросила
я, — вот ты, поди, все про лукавого знаешь. А скажи, если человек находится в
искушении, ну, в грехе, пусть даже мысленном, может он из-за этого чуять
повсюду смрад?
— Чего? — удивился он.
— Ну, пахнет ли
искушение? — смутилась я.
— Как пить дать, — тут
же отрапортовал он, оживившись. — Ты понимаешь, лукавый, он же ведь и нечистый,
так? Ну вот он и смердит, так смердит!
И ушел.
Чуть свет я отправилась
к отцу Ерму:
— Нашелся Петрович. Еду
за ним в Троицкий лазарет.
— Я же говорил, что
найдется, — кивнул отец Ерм. И, продолжая вчерашний разговор, спросил: — А что,
по-вашему, нужно, чтобы упразднить разделение, чтобы соединить Церкви? Лишь
признать примат Папы Римского. И все. А что вы возмущаетесь?
Я пожала плечами, потому
что я совсем даже не возмущалась. Я просто ждала, когда ветер переменится и
отец Ерм постепенно начнет охладевать к Папе, так же как когда-то он охладел к
старообрядцам и «цивилизованному миру».
— Это же канонически
легитимно, — объяснял он, — ведь Римская Церковь — первая. Потом — Константинопольская,
Антиохийская, Александрийская, Иерусалимская, а потом лишь Русская... Историю
надо знать. Что вы заладили — Православие, Православие...
По лесной дороге машины
в это время года уже почти и не ездили. Пришлось идти на шоссе и делать крюк в
двадцать пять километров.
Мужик, который меня
подобрал, наверное, решил меня развеселить и задал вопрос:
— Скажите, вы могли бы
полюбить радикала?
— Что-что? — строго
переспросила я.
— А вот и неправильно, —
взорвался он вдруг бешеным хохотом. — Вы должны были спросить: ради чего-чего?
Ну что — дошло? Это я вчера по телевизору слышал...
Троицкий монастырь было
не узнать — монахи сновали мимо с каменными озабоченными лицами, а один — так
даже шарахнулся от меня. Лишь Иустин помог найти монастырскую машину для
Петровича.
— Она меня укусила,
потому что я сам к ней полез, — объяснял Петрович. — Была уже замерзшая, безобидная,
а я ее стал бередить, крутить, дразнить... Вот как. А не трогал бы, был бы
сейчас целый.
Морщась, он поглаживал
перевязанную корявую руку.
Вечером я пришла к отцу
Ерму.
— Вы думаете, есть
подлинное единство у Поместных Православных Церквей? — спросил он. — Ничуть.
Каждая сама по себе. А почему? Потому что нет единого авторитета, каким бы мог
быть Папа. Только он может в духе и истине соединить все Христовы Церкви,
восстановить должную вертикаль власти, внести непререкаемое единоначалие и
противостоять напору антицерковных сил. Его вселенскость должна положить предел
секулярному глобализму...
Мы сидели с ним в его
мастерской. Вокруг на скамейках, прислонившись к стене, стояли его новые иконы
— святые были на них с католическими тонзурами на головах. Но я мысленно
сказала себе, что они, может, просто пожилые — ну, Николай Угодник, Григорий
Богослов, первомученик Стефан. Вроде как им так и положено, вроде как облысели,
что ли.
— Нет, я в католичество
переходить не собираюсь, — продолжал отец Ерм, — этого от меня никто и не
хочет, это и не надобно: какие переходы, когда Церковь в мистическом плане —
едина? У нас общий Символ веры — ведь они отказались от филиокве, вы знаете? Мы
признаем их таинства, их священство, как и они признают наши. Так что — какие переходы?
Ну что вы смотрите на меня с таким ужасом? Где вы видите измену вере? В чем это
я предаю Церковь? Это все невежество. Бабкины пересуды. Кликушество. Что вы все
время плачете, как будто у вас кто-то умер?
Ах, я не плакала, хотя
мне вдруг стало ужасно грустно. Я просто вдруг поняла, что мне здесь совершенно
нечего делать. Привезла человека из лазарета, и теперь все! Плачь, пой, гуляй,
отдыхай, трудись... Но только — живи своей жизнью. Есть такое качество
собственной жизни — «своя», «не своя», «чужая»... Это как в песне про какого-то
казака. Вот он стоит, казак молодой, перед дверями, «убивается», а ему выносят
каждый раз из этого дома что-нибудь этакое — то шапку беличью, то шубу соболью,
то саблю вострую, а то и «сундуки, полны добра», а он на все это роскошество —
«это не мое, это не мое!» То — «это батюшки маво», то — «это зятя моего», а то
— «это враженьки маво», ну и так далее. А потом — «вывели ему вороного коня», а
он опять — «это не мое, это не мое, это братушки маво». Много чего ему еще и
выносят, и выводят, но все это он не принимает, все это, говорит он, «не мое».
А что для него — «мое»: «это вот мое, это вот мое!»? Оказывается, некая
Настасьюшка, — вот это, «Богом суженое, Богом ряженое». Прекрасная такая песня.
Ее в свое время — еще на Афонской горке — чудно так певали на два голоса
Дионисий и сбежавший из монастыря «ради бабы» византийский регент... Вот и
допелся.