Но
приближалась лютая русская зима и ее тоже нужно было осваивать не только
практически, но и стилистически. Монахи его ходили в широкорукавных греческих
рясах, на которые никогда в жизни не налезло бы зимнее пальто. И вот он решил
купить им, а заодно и послушникам — черные бурки. А что? Они теплые, ряса под
них прекрасненько влезет, движения они не стесняют и великолепно смотрятся. Он
дал мне задание отправиться в Грузию и добыть для него эти прекрасные бурки. И
я конечно все исполнила и притащила их в монастырь. Единственно, что из шести
потребных черных бурок в магазине оказалось только пять. А последнюю, шестую,
пришлось купить белую, она гляделась нарядно и напоминала с некоторой натяжкой
зимнее ангельское оперение.
Вечером того
дня на Афонской горке можно было наблюдать весьма экзотическое зрелище — падал
крупный снег, а в него выходили из мастерской, словно какие славные джигиты,
смиренные иконописцы Свято-Троицкого монастыря. И среди них, как светлейший
прекрасный князь, в белой бурке красовался сам великолепный иконописец. И это
было так чудно, так красиво, так хорошо, но и так удивительно, так забавно, что
мы не удержались и стали невольно смеяться.
После этого не только бурки были
спрятаны далеко в монастырский сундук, кроме одной, которая осталась служить
отцу Ерму чем-то вроде одеяла, но и симпатии к Греции как-то стали оскудевать,
пока не наступило полное охлаждение. Можно сказать, что они, эти симпатии,
умерли вместе с курочками, которые не вынесли русской зимы. Ветер переменился.
И Афон наконец-то скрылся в густом тумане.
К тому же как раз в это
время из монастыря ушел послушник, который, хоть иконы и не писал, но
регентовал у отца Ерма на византийских пещерных литургиях. Распевы там сложные,
прихотливые, непостижимые для профанного слуха, — все пели вслепую, следуя, как
за поводырем, за его рукой, то плавно покачивающейся, то стремительно
взлетающей ввысь, то падающей в изнеможении. И с его исчезновением наш и без
того скромный хор обречен был превратиться в сброд столь дурно голосящих людей,
что воистину «хоть святых выноси», и отец Ерм заставил нас после «Блаженны...»
все песнопения читать речитативом.
А послал он его, этого
послушника, в Москву к какому-то мастеру, владевшему, по надежным сведениям,
старинными секретами энкаустики — именно этот метод применялся при написании
знаменитых фаюмских портретов. Тот уехал, а когда вернулся, объявил нашему
игумену прямо с порога, что покидает обитель навеки, поскольку встретил на
своем пути прекрасную девушку («Какую-то бабу!» — как презрительно пересказывал
это отец Ерм) и теперь собирается на ней жениться.
— Это ж надо додуматься!
— восклицал наш игумен. — Монашество на какую-то бабу променять! Смешно просто!
И он действительно
начинал смеяться. Вслед за ним начинали посмеиваться и послушники, постепенно
заражаясь друг от друга, усмехалась и я, пока все это не перерастало в
гомерический хохот, совершенно уж недопустимый в стенах монастыря и
извинительный лишь самой вызвавшей его вопиющей нелепостью, таким специфическим
для этих стен поводом:
— Ну надо же! Да на что
променял-то! На какую-то бабу! Ну просто смех!
И как только распался
наш византийский хор, рассеялись и греки.
Оказалось,
служат они небрежно. Прямо на жертвенник могут платок носовой положить. Во
время литургии болтают. Духовенство у них курит. Все чаще от отца Ерма
слышалось что-то вроде «так цивилизованные люди не поступают», «так не принято
в цивилизованном мире». Увлекся он на этот раз, как бы это выразиться,
«европеизмом», «мировой культурой» и даже «общечеловеческими ценностями».
Кто-то из
монастырских насельников показал ему место в пророчествах Нострадамуса, где
говорится, что вскоре будет новая мировая война, что Европу (и мир) спасет
«принц из Франции», а кроме того, что на северо-западе России откроется некий
духовно-культурный очаг. И получалось, что этот самый очаг совпадал по своему
местонахождению со Свято-Троицким монастырем. И вот отец Ерм сказал:
— Будем
теперь изучать не только Святых Отцов. Будем изучать и европейские языки, и
мировую историю, и культуру, и поэзию.
Стал
раздавать книги. А у него со времен Лавры появились новые послушники и ученики.
Теперь всегда в его мастерской при нем находилось несколько молодых людей,
мечтавших стать иконописцами и исполнявших всякие хозяйственные нужды. Самыми
преданными были Валера и Славик, как они братолюбиво называли друг друга, два
послушника-простеца. Отец же Ерм звал их почтительно: Валерий, Вячеслав. Валера
— длинный, нескладный, с плаксивым лицом, Славик же, напротив, — маленький,
полненький, розовощекий. Были еще ученики-иеромонахи. Им в этом распределении
книг достались Кафка и Оруэлл, а Валере и Славику — поэзия. Валере — Древнего
Китая. А Славику — Лорка.
А Дионисию
отец Ерм дал читать Нарекаци — армянского монаха-псалмопевца 10 века. Эту книгу
подарил ему мой друг Леня Миль с дарственной надписью, поскольку он и переводил
эти псалмы. В предисловии Леня написал, что Нарекаци был неблагонадежен среди
армян ввиду своей еретичности. Но еретичность его клонилась именно в сторону
Православия. То есть он признавал две природы Иисуса Христа — божественную и
человеческую, в отличие от григорианского монофизитства. Я знаю монахов,
которые даже молились по этой книге, такие это духовные и подлинные покаянные
песнопенья. И Леня, когда их переводил, очень хотел принять Православие, так
как был в детстве крещен в католичество спасшей его из гетто литовкой. Но вдруг
объявилась какая-то его близкая родственница-старушка в Израиле, которая
подманила его наследством, и он уехал в Иерусалим, потерял гражданство, а потом
и повесился… А книга его осталась у отца Ерма.
Первый псалом
начинался так: «Я — древо, коренящееся в аду!»
Дионисию это
очень понравилось.
— Как это
точно! — восхищался он. — Вроде и крона роскошная, и плоды при нем. И все-все!
А корень отравлен грехом.
Как-то за
трапезой Ерм и спросил у своих послушников про Кафку, Оруэлла и про Древний
Китай с Лоркой. Иеромонахи очень даже толково пересказали суть. А Валера весь
напрягся. Даже казус некий вышел.
— Пробрало, —
прошептал он. — Поэзия Древнего Китая глубока и прозрачна. Особенно один куплет
мне понравился. Духовный.
И вздохнул с
облегченьем.
— Лорка тоже,
— выпалил Славик. — И духовна, и глубока.
Больше отец
Ерм ничего у них не спрашивал, а сам их просвещал. Но Дионисий, который, между
прочим, был из московской академической семьи, не удержался и подсунул-таки
записку под дверь кельи Славика и Валеры: «Лорка — не баба, а мужик!» И отец
Ерм очень этой запиской был возмущен. Он вообще это воспринял так, словно
записка сия укоряла в чем-то его самого. Ну что это такое, в самом деле, «Лорка
— не баба»! А если ты из академической среды, так чего же ты тогда из нее в
монастырь бежал, а, Дионисий, коль и в монастыре через нее самоутверждаешься?
А кроме того,
я лично прекрасно помню его рассказ о том, как его бабушка — урожденная
грузинская княжна, вдова академика, пятидесяти шести лет от роду, решила вновь
выйти замуж. И нашла себе подходящую кандидатуру — художника, сказочника, в
белом костюме-тройка: «У него такой породистый подбородок, высокий
аристократический лоб». И он приехал на смотрины к ней на дачу, подарил ей
белые розы и свою картину с подписью, и она разглядела, что там было написано:
«Хавронич».