На мою расцарапанную
физиономию глянул, на мои связанные руки, но они никакого впечатления не
произвели. Зоя Олеговна что-то ему пошептала, сунула тетрадку, которую он,
одобрительно кивая, полистал, потом подошел ко мне, зачем-то потрогал лоб и
сказал: срочно госпитализировать. А я ему закричал: «Здесь совершается страшное
насилие и ложь. Здесь священника бьют, оскорбляют и унижают!» Но он мне
спокойно ответил: «Это у тебя бред преследования. Обострение!» Ты знаешь,
Господа благодарю, что Он не позволил мне в какой-то момент схватить подсвечник
да как звездануть кому-нибудь из них между глаз! А так, честно говоря,
хотелось!
— Еще бы! — подхватил
Миша-псих. — Так и звезданул бы! Особенно этой психиатрической бабенке. Порой
это бывает очень полезно, поверь мне. Не хуже, чем душ Шарко.
— Мне нельзя! — вздохнул
Филипп, — я — священномонах!
Подозвал Габриэля, обнял
его:
— Прости, брат! Не
очень-то я тебе доверял. Подозревал, что есть у тебя какой-то посторонний
умысел — высматриваешь ты что-то, притворяешься, словно совсем ничего не
понимаешь, а сам... Особенно один помысел против тебя мучил, когда меня в
алтаре заушали, — а не специально ли ты удалился в другой храм? Может, знал о
том, что здесь готовится? А сейчас понимаю — если бы не ты, валялся бы я
сейчас, весь заширянный, в этой психушке. Вышел бы оттуда через месяц-другой с остановившимся
взглядом и струйкой слюны. Присоединяйся поскорее к Православию, вместе будем
праздновать его торжество, вместе молиться, служить, братию собирать, Господа
славить!
И Габриэль, просияв,
ответил ему так, как принято на Афоне, и почти без акцента:
— Буди благословенно!
Все это так тронуло
Мишу, что, уходя, он дал нам торжественное обещание немедленно перечитать
Евангелие и постараться найти там себя в толпе людей, окружавших Христа.
В среду утром Лаврищев
был вызван в Патриархию, куда он отправился, думая, что его попросят дать
объяснения о произошедшем в воскресенье в Рождественском монастыре. Он был
уверен, что выиграл эту битву. Филипп — в психушке и, по уверению Зои Олеговны,
будет пребывать там еще немалый срок для прохождения курса лечения, Габриэль —
не в счет, темная лошадка, Рождественские монахи — побоку: одного вообще на
месте происшествия не было, другой — буянил в алтаре, пришлось его временно
изолировать, тоже припадочный, вырвался, стал под колеса машины ложиться,
суицидные какие-то мотивы...
Но, к его удивлению,
старик-благочинный даже не стал его ни о чем спрашивать. Он просто молча
протянул ему указ, подписанный Патриархом, из которого следовало, что он
запрещается в служении до выяснения печальных обстоятельств специальной патриаршей
комиссией, а его алтарники вместе с Векселевым и Зоей Олеговной отлучаются до
поры от причастия. Кроме того, ему предписывается немедленно сложить с себя
настоятельские полномочия и освободить церковные помещения как Рождественского
монастыря, так и Введенского храма.
На следующий день
Филиппов отчим прислал к церковному дому рабочих, которые поменяли входную
дверь на железную, после чего у входа остался дежурить Габриэль, имевший
указание Филиппа лишь выпускать лаврищевцев из дома, но не впускать обратно.
Они, конечно, стучались,
ломились, называли его предателем и другими, еще более обидными словами, но
иностранное звучание их не оскорбляло француза. Вещи лаврищевцам разрешили
вывезти в присутствии милиции, и они, призывая на Рождественский монастырь
карающую Десницу Всевышнего, оставили обитель навсегда. Кое-кто из них, правда,
все еще ходил сюда на литургию, приступал к Чаше, сложив на груди руки, но
Филипп остался непреклонен — не допускал никого из тех, кто не был на всенощной
и не исповедовался. Кто-то из них все же отвечал утвердительно, что да,
дескать, он и на всенощной был, и исповедовался, и разрешение от священника
получил, и тогда Филипп его причащал. Но поразительно — этот, вкушающий Тело и
Кровь, тут же из уст в уста передавал причастие собрату, только что не
допущенному Филиппом к Святым Дарам.
Все это напоминало
Филиппу какую-то пародию на катакомбы, гонения христиан при
императорах-нечестивцах, что-то этакое... Но поделать с этим он ничего не мог.
Вскоре, впрочем, лаврищевцы выбрали для себя другой храм, и никого из них не
осталось.
В Патриархии было в
деталях рассмотрено «дело Лаврищева», особенно ценные сведения предоставил
Миша-псих. Он документально доказал, что имел место преступный сговор,
повлекший за собой грубые нарушения медицинской этики, приложил справку из
травмопункта о нанесении Филиппу телесных повреждений, которую успел взять,
пока вез пострадавшего домой из психушки, и проч., и проч. Отец Петр Лаврищев
угодил под запрещение в священнослужении — теперь уже до покаяния. Также было
подтверждено отлучение от Святого Причастия и для его ближайших сподвижников.
Они все ушли в подполье и затаились, потому что не желали ни в чем каяться.
Напротив, они объявляли на весь свет о своей правоте, продолжая настаивать на
том, что наместник Рождественского монастыря сошел с ума. А кроме того, они
распустили по Москве слух, будто бы отца Петра Лаврищева ортодоксы довели до
диабетической комы, и врачи отрезали ему ногу. Конечно же, всех это потрясло.
Старик благочинный даже и прослезился: «Да, вот как бывает-то! Не слишком ли
жестко мы с ним обошлись?» Однако через весьма малое время отец Петр появился в
каком-то присутственном людном месте как ни в чем не бывало — на двух ногах.
Габриэль — иеромонах
Гавриил — был присоединен к Православию еще до Пасхи — на Вербное воскресенье.
Однако Святейший решил отправить его в далекий Свято-Троицкий монастырь, чтобы
он там «вкусил истинного Православия». И он отбыл туда на Светлой неделе.
Рачковский эмигрировал в
Америку — что ж, последние годы он практически там и жил. Однако поразительно,
что он получил в США статус беженца. От кого и от чего же он бежал? Он бежал,
как выяснилось, от гонений на Церковь. В Сенате ведь уже имелись данные о
гонениях на общину отца Петра, ну вот логически из этого и вытекало, что от
этого гонения должны были появиться и беженцы.
Грушин написал гневную
статью, которую напечатал в «Общей газете». Там он клеймил какие-то махровые
черные силы и, наоборот, восхвалял силы светлые. Призывал этим черным силам
дать по рукам. Много и с пафосом говорил о духовности. И вообще было понятно,
что он представлял себе внутрицерковные конфликты исключительно по аналогии с
борьбой каких-то политических партий, и, честно говоря, даже сами лаврищевцы
морщили носы, читая его.
Написал небольшую заметку
и Рачковский. Она сводилась к тому, что о драматических событиях в алтаре
Рождественского монастыря может рассуждать только тот, кто непосредственно там
присутствовал. И я подумала: ну да, а если бы ему самому в темном переулке дали
бы в нос, то что — об этом никто бы и говорить не смел? Да вся общественность
бы кричала многие годы, как «фашисты избили нашу интеллектуальную гордость».
Зато Сундуковы сделали
«на деле Лаврищева» журналистскую карьеру. До сих пор то тут, то там появляются
их написанные в соавторстве статьи, где пережевываются все те же события,
честно говоря, уже поросшие быльем.