Они закатили ужасный
скандал. Они спрашивали у Патриарха, что все это значит. Они писали в газеты.
Они трубили по радио. Патриарх самолично разговаривал с епископом Варнавой. Тот
обещал разобраться. Вызывал к себе Дионисия. Тот сказал, что ничего не знает,
божился, что ничего такого не видел и от волнения даже назвал владыку именем
евангельского разбойника, так и сказал: «Владыка Варрава». Тот опешил. Впрочем,
ответил не без остроумия: «Ну это уж ты загнул, это уж слишком!»
Потом он собрал
епархиальный совет, призвал туда игумена Ерма и требовал его объяснений. Тот
отказался отвечать. Он только сказал, что не понимает, почему его вкушение
Святых Христовых Тайн наделало такой переполох. Этим он возмутил буквально
всех. Говорили: «Вон тут у нас в епархии один француз служит, бывший католик.
Так Патриарх его специальным чином присоединял к Православию, — что же это,
по-вашему, просто так?» И опять стали вопрошать Дионисия, и он опять хотел было
сказать, что ничего такого крамольного он не видел в монастыре. Что, наоборот,
там все образцово. Хотел даже сказать о неизбывной красоте Православия — такое
в этот момент почувствовал вдруг вдохновение. Но как только он поднялся с
места, чтобы засвидетельствовать о своей любви к учителю, Ерм почему-то крикнул
ему: «И ты здесь, Иуда?» И Дионисий не сказал ничего. Ком встал у него поперек
горла — не продохнуть. Вся грудь заболела — все-таки душа там помещается, в
горле, в груди, за тончайшей плеврой, чувствительной диафрагмой. Так стоял
Дионисий, мрак набивался ему в зрачки.
А игумена Ерма запретили
в священническом служении до его покаяния, всех же его монахов отлучили от
причастия. Владыка также предписал им оставить Преображенский монастырь, ибо он
решил назначить туда «другого наместника».
И Дионисий вновь пришел
к учителю, чтобы объясниться с ним, но тот не пожелал его слушать.
— У меня такое
впечатление, — презрительно сказал ему отец Ерм, — что Православие — это такая
конфессия, особенность которой заключается в том, что все ее члены испытывают
друг к другу острое чувство ненависти.
И вот Дионисий, как
известный евангельский персонаж, выйдя вон, плакал горько, хотя он ни от кого
не отрекался. Но отец Ерм твердо был уверен, что это именно Дионисий во всем
виноват: ведь это он привез к нему в монастырь «своих людей». Специально
подобрал, чтобы люди эти — стукачи и доносчики — выглядели бы так пристойно.
Потому что он хитрый, коварный, этот Дионисий, всегда был такой. И смотрит
всегда так, словно что-то выпытывает, — непонятно, что у него на уме...
И остался опальный
игумен с Сильвестром и Климентом — у разбитого корыта, на пепелище. Говорят,
будто бы, покидая монастырь, он сказал:
— Жизнь моя кончилась —
началось житие!
Они купили себе за
бесценок избу неподалеку от бывшего своего монастыря и там зажили почти как
прежде. То есть писали иконы, молились и вкушали простую пищу, но с множеством
изысканных приправ. Но видеть иконописец Ерм больше никого не хотел. Я приехала
к нему, но он отказался говорить со мной, так только — сошел с крыльца, сделал
несколько нерешительных шагов к моей машине. Наверное, ему казалось, что я буду
его упрашивать вернуться в Православие.
Но я не собиралась его
вразумлять. Мне ли учить моего наставника, моего благодетеля, моего духовного
отца? Тем более, когда он одиноким своим тщедушным телом пытается соединить
Церкви, я ли ему тут указ? Но и уйти так — ни с чем — я не могла: Дионисий
просто повернулся и ушел и — что? Ходит, больной, по монастырю, смотрит своим
птичьим непонятным взором, отыскал в чине монашеского пострига на Афоне такие
слова, которые теперь и твердит: «Как монах ты останешься голодным и жаждущим,
нагим и отверженным; многие будут ругать и издеваться над тобой. Однако,
претерпев все эти лишения и трудности, радуйся, тебя ждет великая награда на
небесах».
А кроме того — ушел весь
в Священное Писание, ищет символических словес. Встретил меня в монастыре, чуть
кивнул:
— Привет.
— Как поживаешь,
Дионисий?
— Слава Богу, живу. А
вообще, ты знаешь, паршиво. «Мене, текел, фарес», — что еще можно сказать?
Разговаривая, мы добрели
до самой его кельи, и он сказал:
— Понимаешь,
Навуходоносор, персидский царь, устроил у себя пир. Прямо как отец Ерм. И вот
посреди этого роскошного пира появился неизвестно откуда — перст. И этот
одинокий перст принялся писать по воздуху всем пирующим таинственные слова:
«мене, текел, фарес». А никто не мог понять, что же это означает, к чему это
все. Лишь пророк Даниил сумел объяснить. «Мене» — сказал он, — это значит, что
Бог исчислил царство твое и положил конец ему. «Текел» — значит, что ты взвешен
на весах и найден очень легким. А «фарес» — это то, что царство твое отдано
другим. Так объяснил пророк Даниил. А вот ты считаешь, о чем это на самом деле,
о чем?
— О чем? — я повторила
за ним. Испугалась — вдруг не ответит?..
Он поморщился,
отвернулся, потом взглянул на меня так, словно испытывал, смогу ли понять,
стоит ли вообще продолжать...
— О том, что охладела
любовь, — наконец с трудом произнес он. — Понимаешь, она охладела, она совсем
уже холодна, ее почти что и нет... Нет, я не говорю — там, — он показал пальцем
на небеса, — у Христа. Но на земле-то, здесь, между всеми нами — ее почти уже
нет.
Он помолчал, ковыряя
землю носком ботинка, потом сказал:
— А человек жаждет ее.
Он хочет быть любимым, всему вопреки! Потому что именно таким он и задуман,
именно таким видит его Бог. И когда он любим, он — это именно он!
Дионисий даже вдруг
задохнулся. Посмотрел на меня невидящим взором, будто насквозь:
— Почему, думаешь,
развелись эти братки, эти преступные пацаны, эти ворюги-чиновники, эти
лже-монахи? Да потому что их никто не любил, и они чувствовали, что они —
падаль, нежить, ничего не весят, они — ничто, их «я» — это «не я»! Они, может,
хотели доказать, что они — есть! Что я — это я! Я иду — расступись! Признай
меня! Прибавь же мне весу на весах бытия!
— А сами что же? Почему
сами они не могут никого полюбить? Нет, когда я люблю, то я — это именно я!
Я глядела на него
сочувственно, и он замолчал. Потом открыл дверь своей кельи и кинул мне
напоследок уже совсем другим голосом, — можно было даже подумать, что он шутил:
— Так что «мене, текел,
фарес» — это значит, что все — каюк! Оторванные персты сами пишут то, что им
вздумается, прямо по воздуху, а каждая оторванная голова, как ей самой
взбредет, так это и поймет!
...Ах, Дионисий,
Дионисий! Брат мой, во плоти ангел, небесный человек, блаженный изограф, — все
перепутал! Не Навуходоносор, а Валтасар, не перст, а пясть, и не по воздуху, а
по стене чертога...
...Нет, так просто, как
Дионисий, я уйти от учителя не могла. Но не могла и остаться. Я сказала только,
сама еще не понимая, для чего:
— Отец Ерм, вы видите, у
меня новая машина. Нарядная, скоростная. Сядьте на минуту в нее.