Отец Ерм
отпрянул, захлопнул перед папахой дверь, потом через мгновение вновь распахнул
и, размахнувшись, швырнул к ногам Нэнси красную сумку с засунутыми туда наспех
подарками…
А она в ответ
сорвала с себя кольца, браслеты, серьги, красные бусы и кинула в дверь его
кельи — мол, нате, берите, ничего мне теперь не мило, ничего не надо!
Но гавайцы
будто не замечали этого. Будто это было в порядке вещей. Будто здесь так
принято. Запели на три голоса, наслаждаясь песней, щеголяя гитарными
переборами, дрожащей струной… И Нэнси вдруг поняла, что ей больше не на что
здесь надеяться, некого умолять. Властно рявкнула «хватит»:
— That’s all!
It’s time!
Закуталась в
бурку, поясняя: это — его подарок! Гавайцы послушно засеменили вслед за ней
вниз по Афонской горке, потом дружно остановились, повернулись и
поприветствовали нас воздетыми ввысь гитарами. Так и не покрестил отец Ерм
Нэнси. Так и не сделалась она Нонной…
Но — слава
Богу — никто толком в монастыре не услышал этих безумных серенад: все были в
храме, а то бы не избежать скандала. Господь покрыл — и все сошло с рук.
А отец Ерм
напрочь затворился в своей келье, ушел в двухнедельный затвор. Чем он там
питался, что пил?..
С этих пор,
как только его слуха достигали выражения, вроде «цивилизованный мир» или
«общечеловеческие ценности», он весьма даже заметно морщился и отворачивался,
краснея…
Все чаще и
чаще он говорил:
— Плох тот
духовник, который вместо того, чтобы приводить верующего человека ко Христу,
привлекает его к себе. Если он видит, что тут начинает действовать простое
человеческое пристрастие, он должен немедленно отойти.
И испытующе
посматривал на своих духовных чад. И все мы начинали делать такое безразличное
лицо, словно лично отец Ерм нас вовсе не интересует, словно мы вовсе к нему и
не привязаны сердечной любовью, а просто слушаем его из вежливости, из
послушания — нелицеприятно, с полным бесстрастием. И поэтому вовсе не надо ему
никуда от нас отходить.
А потом,
когда мы усвоили этот урок, он стал говорить:
— Плохо то
чадо, которое подлавливает своего отца в минуту немощи, говорит: «А-а, он такой
же грешный человек, как и я. Зачем мне слушать его?» Запомните, только плебей,
счищающий грязь с обуви своего господина, может вообразить, что его хозяин
только и делает, что ходит по жидкой глине, по мокрому заплеванному песку…
— Да-да, —
говорили мы, — только плебей, плебей по душе, такой презренный лакей…
Ах, мы
чувствовали, что нашему духовному отцу что-то не по себе. Будто бы эта Оклахома
выставила его посмешищем, и он страдает. Часто он брал большой черный зонт и
шел по Афонской горке гулять под дождем туда-сюда, туда-сюда. Какая-то важная
дума, что ли, зрела у него в груди. Ему нужна была какая-то новая большая идея,
большая любовь…
Вот тогда-то
и нагрянуло к нему католичество, привезли даже портрет Папы.
Приехали к
нему какие-то эмиссары-иезуиты, надарили всяких книг — «Розарий» Игнатия
Лойолы, «Житие Терезы из Лизье», всякие там энциклики. И отец Ерм после их
отъезда с жаром восклицал в своей мастерской:
— Я уверен —
без Папы мы не проживем! — И повесил у себя в келье его портрет.
Но Дионисий,
несмотря на такой новый поворот, так и остался козлом отпущения за ту
неудавшуюся Фамарь из Оклахомы, — именно он ведь растолковывал наивному игумену
истинную цель ее приезда. Ну и отец Ерм как-то демонстративно перестал с ним
общаться. То есть он сидит в мастерской работает, а отец Ерм делает вид, что
его и вовсе не существует. И Дионисий восскорбел. Стал утешаться красным
винцом. Даже к старцу Кукше ездил за сто километров, как отец Ерм язвительно
заметил, «погадать». Но тот старец ему сказал: «Слово серебро, а молчание — золото».
И он понял это так, что не надо пускаться с отцом Ермом в объяснения. Бродил по
вечерам по Афонской горке с несчастным лицом. Наблюдал, как иезуиты эти, очень
даже довольные, вылезают из кельи игумена, раскланиваются с ним, вид у них
самый заговорщицкий и даже победоносный: заловили чистого доверчивого человека
в свои басурманские сети!
И вот как-то
раз, весьма утешенный винным утешением, потихоньку накурившийся паршивых
сигарет под прикрытием огромной елки, увидел — вдалеке, внизу, по тропинке отец
Ерм идет. Идет отец Ерм, и идет первый настоящий снег. Спрятался Дионисий за
своей елкой, а соблазн велик. Стал лепить снежки — ладные такие, крепкие
получились, приятно в руке их держать. Глянул опять, как отец Ерм идет внизу,
приближается, раздетый, в одной легкой ряске, и только вокруг шеи длинный по
ветру шарф. И вдруг как кинет в него снежок. Потом другой, третий. Тот
вскинулся, остановился, оглядывается: кто это? Что? Как? А снежки ему в плечо,
в грудь…
— Я не
замечаю грязи на ваших ботинках, отец Ерм! — стал кричать Дионисий.
Тот начал
пятиться, уворачиваться, закрываться рукой, а Дионисий все лепит новые и
кидает, кидает в него. Весело. Дух захватывает. Как в детстве. Кидает и кидает.
Вышел из-за елки, стоит во весь рост. Словно вызывает отца Ерма на снежный бой.
Будто вот-вот — прямо сейчас отец Ерм тоже скатает кругленький снежок и пальнет
в Дионисия. Но — нет: отец Ерм кричит что-то, грозит, а Дионисий хохочет. Всего
отца Ерма снегом закидал, и тот, в конце концов, убежал, сдался.
Тогда Дионисий
сел прямо в снег, посидел-посидел и заплакал. Так сидел и повторял себе:
— Дюдя! Дюдя
и есть! «Древо, коренящееся в аду»!
А мне вся эта
история с Нэнси, можно сказать, придала весу. Вышла я абсолютно сухонькой из
этой мутной воды. Даже на фоне Дионисия выросла в глазах отца Ерма. Он
предпочел забыть, что видел меня с гавайцами — тогда, в сумерках, в яблоневом
саду. Как-то раз он сказал мне по большому секрету:
— Я собираюсь
отделиться от монастыря и построить свой собственный скит. Там будет все строго
по канонам. Это будет настоящий образцовый миссионерский скит. Мы будем,
наконец, объединять Церкви. И вам там будет уготовано место! Сидите, пишите,
сочиняйте!
А через два
месяца в Москве мне позвонил какой-то американец и сказал, что привез из
Америки посылку. Мы встретились, и он протянул мне сверток. Там было платье из
змеиной кожи и черная бархатная накидка, — дар Нэнси. Я все хотела их
куда-нибудь надеть, но получалось что-то слишком уж экстравагантно, не для моей
жизни. Ну а кроме того — казалось, что на мне этот наряд слишком уж вызывающе и
надрывно кричал на все четыре стороны о грехопадении первых людей.
ЖЕНСКОЕ СВЯЩЕНСТВО
Когда-то мы
ездили с этим Стрельбицким в большой писательской компании ко Гробу Господню.
Он отстал где-то на виа Долороса, потому что купил халву. Ел и нахваливал:
— Хорошая
халва, свежая! — И меня угощал: — Отведай. Нигде такой халвы больше нет. А
туда, туда, — он указывал в сторону церкви, — я больше не пойду. Я там уже
бывал, все видел. Я лучше тебя здесь подожду — погуляю, халвы поем. А ты
приходи поскорее — вместе кофе попьем.