У нас с ним
существовал обычай: приезжая в какой-либо город, мы первым делом отыскивали
уютное кафе и пили там кофе с коньячком, нежась на солнышке и оглядывая
окрестности. В Афинах мы пили кофе возле Акрополя. В Париже, естественно, — у
Нотр-Дам. А в Египте — подле сфинкса. В Москве лютовала зима, а мы сидели,
нежась на жарком солнышке и поджидали друзей-экскурсантов, полезших на скалы
разглядывать загадочное чудовище. Настроение у Стрельбицкого было радостное,
даже игривое.
— Люди
делятся на умных и на туристов, — сказал он.
Рядом, почти
вплотную к кафе, раскинулся небольшой рынок — этакое перекати-поле. Зазывные
звуки, звон меди, запахи шаурмы… Мальчишки облепили нас, дергая за рукав и
предлагая майки, циновки и амулеты:
— Мистер,
мистер, ван долляр, ван долляр, — кричали они.
Вдруг
Стрельбицкий остановился возле лавки с развешанной на веревках пестрой
национальной одеждой. Через десять минут он уже стоял в какой-то тунисской робе
и турецкой феске, а меня нарядил в красное арабское платье с золотыми цветами и
белый мусульманский платок с монетками. Так мы и вернулись в кафе, заказали еще
по рюмочке и стали высматривать в толпе разноперых туристов своих
соотечественников и коллег.
Вообще на
Стрельбицкого это было не похоже — такой «хомо играющий»… Нет, он всегда был
подтянутый, вежливый, подчеркнуто дистанцированный. Но если бы ему сказали, что
порой он выглядел чванливо, он бы замахал руками: «Нет, нет, терпеть не могу
чванства, надутости».
— Я люблю
простоту, — говорил он. — В аскетизме есть свой изысканный вкус. И не выношу
излишеств. Вот возьмем церковь: все эти крашеные яички, бумажные цветочки…
Мутит от этой аляповатости. У протестантов все как-то искреннее, обнаженнее,
проще… В Бога-то я верю. Ну конечно — не в того, с бородой, сидящего на
воздусех. А в некий высший закон. Словом, что-то есть на этом свете, что-то
есть. Так вот — в Бога я верю, а вот в лукавого — это уволь, не могу…
— Да? —
удивилась я. — В лукавого, мне кажется, сейчас куда легче уверовать, чем в
Бога, — так много свидетельств! А кто же тогда искушал Господа в пустыне?
— Не знаю, —
пожал он плечами, — фантазии, наверное, у него какие-то были. Игра
подсознательного. Ты Юнга читала?
Я читала. И
не мне было проповедовать Стрельбицкому. Конечно, не мне! Он знал меня с
детства. То есть он был уже известным писателем, а я была мелюзгой, дочкой его
приятелей. Потому теперь он относился ко мне покровительственно и даже
учительственно.
— Никогда не
думай, что сможешь осчастливить человечество своими стихами! Никогда не пытайся
предугадать, как могут оценить то, что ты пишешь! Всех, кто будет высказывать
свое мнение о твоих опусах, слушай, но не слушайся!
Так наставлял
меня знаменитый писатель Стрельбицкий, и конечно не мне было обращать его в
свою веру.
Но мой
духовный отец игумен Ерм, когда был однажды проездом в Москве, встретил его у
меня и удивился вслух:
— Да как же
вы не верите в лукавого? Его же слугами здесь все кишит. — И он взмахнул
рукавами рясы, словно разгоняя надоедливых мух: — Кыш!
Стрельбицкому
это очень понравилось, и он потом часто рассказывал, как его познакомили с
одним «крупным священным чином» и он вот так запросто — рукавами рясы —
разгонял пред собой назойливых незримых бесов.
А игумен Ерм
сказал:
— А если
своими глазами беса увидите, то уверуете?
— Уверую.
— А тогда
покреститесь?
— Тогда
покрещусь.
И отец Ерм
грациозно опустился на колени перед иконой Спасителя и перекрестился.
— Ну, теперь
ждите…
Года через
полтора, когда мы и поехали со Стрельбицким в писательскую поездку в Израиль и
отправились ко Гробу Господню, и он купил и ел ту самую халву, я вдруг спросила
его:
— Скажите, а
вы беса видели?
Он
поморщился:
— Что я,
старушка, что ли?
Я спросила:
— А может
быть, все-таки зайдем в храм?
Он сказал:
— Что ты! Я
теперь даже на метро не езжу — боюсь замкнутого пространства. Спускаешься туда,
как в преисподнюю: темно, тесно, духота. Форменный ад. Вот и в церкви — не
протолкнуться. Задыхаюсь я там. Лучше уж я здесь в кафе тебя подожду.
Так что мои
миссионерские шансы были равны нулю, если не отрицательной величине. О чем я и
сообщила его жене Анне. А ведь она так просила меня перед отъездом:
— Затащи,
умоляю, Стрельбицкого любой ценой ко Гробу Господню. Может, его там проберет, и
он наконец покрестится. А то ведь помрет старикашка некрещеный, что делать
будем?
— Как его
затащишь? — оправдывалась я. — Насильно никого к Богу не приведешь.
— Эх ты! —
только и сказала она мне разочарованно и уехала в какой-то дальний заштатный
городок к иеромонаху Киприану, который, как говорят, был великим постником и
молитвенником, а при этом приходился родным братом известному правозащитнику.
Первым делом он поставил ее на молитву, «чтобы отошел блудный бес», которого
она «привезла на себе». После трехчасовой молитвы она дерзнула обратиться к
нему с просьбой «вымолить Стрельбицкого и покрестить». И отец Киприан обещал
все исполнить и даже дал ей ангела на обратную дорогу:
— Даю тебе
ангела на дорогу, Анна!
Уезжая,
потрясенная, она думала: «Да что это за человек, что он может и ангелов на
дорогу давать!»
И вот она
стала частенько к нему ездить и молиться и внимать вдохновенным речам своего
наставника. И вообще она мне признавалась, что, если бы не Стрельбицкий, она бы
так и осталась при отце Киприане: кормить, убирать, украшать ему жизнь — такой
человек! А между прочим, была эта Анна дамой очень даже великосветской и
обожала комфорт. Квартира ее представляла собой наикокетливейшим образом
убранный уголок, обвешанный и обставленный всякими штучками, куколками,
вазочками, корзиночками, бантиками, зеркальцами, колокольчиками, зверюшками,
картиночками, цветочками, шкатулочками и проч., и проч. Но совершенно некому
было это оценить, так ей казалось. И вообще — Стрельбицкий с некоторого времени
предпочитал жить по-спартански, отдельно, на даче. Но она навещала его почти
каждый день, привозила еду, чистое белье, дюжину историй, произошедших с ней за
время их «разлуки». И вот она «чирикала», а Стрельбицкий еду «поклевывал» и
начинал томиться от ее присутствия. Тогда она тут же делала вид, что ей самой
позарез надо спешить, «дел куча», и убегала, умоляя его «не скучать», потому
что она скоро вернется.
Надо сказать,
что какие-то дела у нее действительно были. Как-то само собой она сделалась
менеджером и литагентом Стрельбицкого и очень умело его «раскручивала», сама не
подозревая, как это называется. Она считала, что имя ей просто Муза. А Муза
писателя должна быть всегда легка на подъем, нарядна: в бусиках, румянах и
шляпках, острословна, весела, певуча, танцевальна, рисовальна — она приносила
ему свои рисуночки, на которых изображала себя с огромными голубыми глазами,
удивленно глядящими из гущи ресниц, и маленьким красным ротиком, напоминающим
сердечко. Муза писателя должна быть загадочна — она загадывала загадки: в какой
руке? Она должна быть таинственна — в каждом испеченном ею пирожке был «секрет»,
который угадает только отведавший. Муза должна быть неотмирна и ангелоподобна,
особенно если ее подопечный — гениальный Стрельбицкий, у которого «свои
отношения с Богом». Словом, Муза должна покрывать все изъяны личности своего
избранника. Поэтому она и ездила к «сугубому подвижнику и великому молитвеннику
и прозорливцу», как она называла отца Киприана, и умоляла его как следует
попросить Бога за Стрельбицкого. Но Стрельбицкий упирался, морщась, все говорил
о каких-то «крашеных яичках и бумажных цветочках», а сам все глубже забивался в
свой угол, все реже бывал дома в Москве, отсиживаясь на холодной даче, пугаясь
теперь не только метро, но просто многолюдных собраний и даже гостей.