Зураб невозмутимо стер салфеткой жир, увидел у меня на книжной полке грузинский серебряный рог, схватил, наполнил, протянул моему мужу:
– Выпей. Будешь мне как брат. Наполнил вновь и осушил его сам:
– Пью за великую русскую поэзию. Послушай, как звучит: «Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!» Что это, а? Чудо! С ума сойти!
Прибежали дети:
– Мама, мама, там ваш гость заперся в уборной и не выходит. Уже давно-о-о! Может, он там умер? Мы стучали – не отзывается.
Я отвела детей к соседской девочке. Она хорошая, деток моих любит. Пусть поиграют. Дверь в уборную была по-прежнему заперта. Я вернулась к гостям.
– Нет, ты вслушайся: «с напудренною косой!» Это повеситься можно! Ты понимаешь – «императрице!» Я сейчас умру! Великие стихи! – стонал Зураб.
От этих стонов проснулся Левитанский. С интересом прислушался к происходящему и неожиданно тихонько запел: «Я люблю тебя, жизнь»…
Наконец, из прихожей послышались какие-то звуки, я выглянула из комнаты, и моему взору предстала странная картина: наш опекун, вооружившись шваброй и ведром, старательно драил задрипанный туалет. Я скрылась с глаз долой.
– А, пусть делает, что пожелает, – философски заключил Зураб. – Пусть сегодня каждый делает, что Бог на душу положит…
Левитанский допел первый куплет и начал его по новой. Пробудился Гоша. Заинтересовался песней. Юрий Давидович пригласил его жестом:
– Вступай, подхватывай.
Гоша весь подался вперед, пристроился, прикипел к песне…
Тем временем звуки в прихожей умолкли, и я пошла на разведку. Туалет блистал чистотой, гальюн – сиял. Все было продезинфицировано и стерильно. Путь наконец был открыт. Я поискала по дому нашего сексота, но его и след простыл.
Меж тем, продолжая шумно декламировать, на освободившееся место направился Зураб. И Левитанский, будто по некоему внушению, выкинул руку вперед и прочитал с чувством:
– «Как ты стонала в своей светлице, я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!»
Гоша слушал его, обхватив руками голову, и, покачиваясь в такт, восклицал:
– Гениально! Гениально! Зураб все не возвращался…
Пришла соседская девочка, привела детей:
– Тетя Олеся, они глазки трут, они спать хотят. Двенадцатый час. А мне завтра в школу…
Я отправила детей умываться перед сном, отметила, что туалет пуст, – очевидно, Зураб тоже предпочел уйти по-английски – и принялась готовить чай. Носила чашки, торт. Вечер подходил к концу…
Вдруг в детской что-то упало, грохнуло, разбилось, раздался гомерический хохот, шум возни, трамтарарам. Распахнула туда дверь, а там… На детской кроватке, свернувшись калачиком, лежал Зураб. Он крепко и безмятежно спал. А на нем, а на нем, «как на лошади верхом», сидели мои милые деточки и, весело хохоча, скакали куда-то вдаль, пришпоривая его и дергая за галстук, как за поводья. Кроме того, они то и дело зажимали ему нос и говорили:
– Дядя Зура, не дыши!
– Мама, мама, – закричали они, увидев меня. – Тут дядя Зура – такой смешной! Мы – играем!
Я согнала их с грузинского гостя, позвала мужа, и мы попытались разбудить Зураба. Никакого эффекта. Позвали Гошу, принялись тормошить, поднимать, подкапываться… Он спал и видел сны. Тогда, вспомнив сказку про репку, привели Левитанского. Поднатужились… Он даже и бровью не повел.
– Как же это мы на мизинцах его только что поднимали? – удивился Гоша.
– Казус физики, – многозначительно ответил мой муж.
В конце концов уложили детей на одной кровати, валетом.
– Деточки, дядя Зура спит. Он очень устал. Пускай уж отдохнет. А вы его не будите.
Но наутро его уже не оказалось. Представляю, как он проснулся в темноте на детской кроватке, ужаснулся, спохватился, кинулся бежать без оглядки!
Больше всего нас поразило то, что мы ухитрились выпить впятером все, что было припасено в доме: три литра крепчайшей чачи, десяток бутылок вина, бутылку коньяка. Действительно, метафизика какая-то, мистика…
Вскоре в издательстве «Мерани» сменился главный редактор. Зураба же я встретила через несколько лет на крутой лестнице тбилисского комитета по переводам. Мы столкнулись с ним лицом к лицу, и я воскликнула:
– Зураб, как я рада вас видеть!
Он улыбнулся, потом вгляделся, узнал! Узнал! Лицо его вдруг исказила гримаса страдания, и он, буркнув что-то себе под нос, стремительно метнулся вниз – прочь, тени позора! Прочь, призраки бесчестья! Прочь, темные сновиденья прошлого!
А вот наш куратор больше к нам никогда не приходил. Лишь однажды я встретила его на темной улице. Он шел, пошатываясь, прижав к животу какую-то книгу, пальто нараспашку, шапка набекрень, взор безумный – форменный бомж. Он меня не заметил, и я не стала его окликать. Я лишь вспомнила, как мученик Трифон тогда его от нас отвел, и всё. Кстати, версия о том, что он был подосланным, никогда не подтверждалась – может быть, Гофман и ошибся. Может, действительно был он всего-навсего одинокий человек, хотел литературной дружбы, любви, чтобы хоть где-то его ждали, радовались, летел на свет, обжегся, опалил крылья… Хотя – кто знает? Может, всыпали ему там, где распределяют участки, по первое число – как же так, опозорился на службе, пьянь такая, можно сказать, провалился, донос не смог толком написать… И перевели на другой участок, а к нам направили кого другого…
Но и наша жизнь с тех пор очень переменилась. Никогда больше не было у нас такой, смею сказать, пьянки, такого безумного веселья. И Юрий Давыдович переехал на другой конец Москвы и больше никогда так запросто, без церемоний, не заглядывал к нам. И что удивительно – даже и стул с толстяком нам больше никогда не удалось поднять. Да. Хотя мы и пытались.
Как-то раз нас пригласил в гости наш приятель, у которого должна была состояться чрезвычайно важная встреча с каким-то очень нужным и важным чиновником из Госплана – что-то там от него зависело. И чтобы встреча эта вышла веселой и непринужденной, он и позвал нас. А у нас тогда гостил наш друг – иеромонах из Лавры, и мы его взяли с собой. Приехали. Стол ломится от угощений, а в воздухе чувствуется напряг. Чтобы развеять обстановку, я и говорю:
– А мы вам сейчас продемонстрируем один физический нонсенс.
Госплан этот, мягко говоря, увесистый был, такой большой, квадратный. Это, собственно, меня и навело на мысль. Посадили мы его, попробовали мизинцами поднять – никак. Неудивительно. Встали с четырех сторон, правые руки по очереди занесли, подержали, потом левые – как положено, по часовой стрелке. Также и убрали их осторожненько. Подсунули мизинцы. Раз, два, три! Дружно рванули вверх – стул не пошевелился. Стоял как приросший к полу. Потрескивал под толстяком.
– Перепутали, наверное, что-нибудь, – залепетала я в ответ на недоуменный взгляд Госплана. – Попробуем еще разок.