На пороге храма появился пожилой человек в феске и длинном белом бурнусе; подойдя к Леклерку, он начал взволнованно говорить ему что-то по-арабски. Леклерк отвечал, покачивая головой и улыбаясь.
— Извините, что он говорит? — не сдержав любопытства, спросил лейтенант Кристани.
— Это один из моих помощников, грек, который знает теперь больше меня: он ведет раскопки по крайней мере лет тридцать.
— Что-нибудь случилось? — не отставал Кристани, уловивший несколько слов из их разговора.
— Обычные выдумки, — сказал Леклерк, — он говорит, что сегодня боги неспокойны… Он всегда говорит так, когда дело не ладится… Им никак не сдвинуть каменную глыбу, она сползла с катков, и теперь придется снова устанавливать лебедку.
— Хм… хм… Они неспокойны!.. — неожиданно оживившись, вскричал граф Мандранико, однако какой смысл он вкладывал в это восклицание, было неясно.
Они перешли во второй двор — и здесь та же печальная картина разрушения. Только справа еще высились циклопические каменные пилоны, из которых выступали обезображенные временем могучие фигуры, напоминающие атлантов. В глубине двора работали десятка два феллахов; при появлении начальника и гостей они начали кричать и суетиться, изображая невиданное рвение.
Граф Мандранико вновь посмотрел на странные облака пустыни. Они стремились слиться в одно огромное тяжелое облако и неподвижно застыть в небе. По белесой гряде гор на западе пробежала тень.
Леклерк — за ним следовал теперь и его помощник — провел гостей в боковое крыло, единственную часть постройки, которая хорошо сохранилась. Это был погребальный храм; уцелела даже крыша, лишь кое-где продырявленная. Все встали в тень. Граф то и дело снимал свой колониальный шлем, и барон тотчас протягивал ему платок, чтобы он отер лоб. Солнце проникало сквозь отверстия в крыше, и узкие ослепительно яркие лучи то здесь, то там высвечивали барельефы. Вокруг царили полумрак, тишина, тайна. По сторонам смутно вырисовывались очертания высоких статуй, недвижимо застывших на своих тронах; некоторые были без голов, у других уцелела лишь нижняя часть туловища, но все они выражали жажду власти, ее мрачное и торжественное могущество.
Леклерк указал на одну из статуй: она была без рук, но голова сохранилась почти в неприкосновенности; приблизившись, граф разглядел, что голова у нее птичья, только клюв наполовину отбит. Вид у истукана был хмурый и злобный.
— Очень интересная статуя, — сказал Леклерк. — Это бог Тот. Она относится по крайней мере к двенадцатой династии и считалась, вероятно, весьма ценной, раз ее перенесли сюда. Фараоны приходили спрашивать у нее… — Он приостановился и застыл, словно прислушиваясь.
В самом деле, откуда-то, непонятно, с какой стороны, Доносился глухой шум, вернее, шорох.
— Прошу прощения, ничего страшного, это песок, проклятый песок, наш постоянный враг, — продолжал, видимо успокоившись, Леклерк. — Так вот, говорят, что цари, прежде чем отправиться на войну, спрашивали у этой статуи совета… Она была вроде оракула… Если статуя оставалась неподвижной, значит, ответ был отрицательный… Если она шевелила головой, это выражало одобрение… Иногда эти статуи говорили… Кто знает, какой у них был голос… Его могли вынести только цари, монархи… Потому что они ведь тоже были богами…
Леклерк, замолчав, обернулся: а вдруг он допустил бестактность, сказал не совсем то, что нужно? Но граф Мандранико с неожиданным интересом уставился на истукана и кончиком трости ткнул в порфировый постамент, словно желая проверить его прочность.
— …начит цаодили… шивать… вета… ми? — наконец спросил он недоверчивым тоном.
— Господин граф интересуется, приходили ли цари спрашивать совета сами, — перевел барон, догадываясь, что Леклерк не понял ни слова.
— Вот именно, — с довольным видом подтвердил археолог, — бог Тот, во всяком случае так утверждают, отвечал… А вот здесь, в глубине, стена, о которой я вам говорил… Вы первые видите ее…
И Леклерк, сделав широкий, немного театральный жест рукой, вновь замер, к чему-то прислушиваясь.
Все невольно умолкли. Вокруг вновь послышалось таинственное шуршание, какой-то странный шорох, точно минувшие века медленно осаждали раскопанное погребение, пытаясь опять засыпать его песком.
Солнечные лучи, падавшие прежде косо, спускались теперь почти отвесно, параллельно ребрам колонн и пилонов, но стали не так ослепительно ярки, как будто небо затянуло облаками.
Не успел Леклерк начать объяснения, как барон поднес руку к самым глазам и посмотрел на часы: половина одиннадцатого. Жара становилась невыносимой.
— Быть может, я вас немного задержал, господа? — любезно спросил Леклерк. — Я распорядился приготовить завтрак к половине двенадцатого…
— Завтрак? — обращаясь к Фантину, переспросил граф довольно сухо и наконец-то вполне отчетливо. — Но ведь нам в одиннадцать надо ехать… самое позднее, самое позднее…
— Значит, вы не окажете мне чести? — огорченно спросил Леклерк.
Барон облек отказ в возможно более дипломатическую форму:
— Мы вам поистине благодарны… глубоко тронуты… но ранее принятые обязательства…
Египтолог неохотно сократил свои объяснения, пропуская многие в высшей степени важные и дорогие его сердцу подробности. И вот прежним путем все двинулись назад. Солнце скрылось, небо заволокло красноватой мглой, раскаленное марево неподвижно застыло, словно перед какой-то страшной катастрофой.
Вдруг граф прошептал что-то Фантину, и тот, оставив его, пошел вперед. Леклерк, полагая, что старик хочет на минуту задержаться, тоже прибавил шаг и вслед за Фантином направился к выходу. Граф остался один среди древних статуй.
Выйдя из храма, Леклерк остановился и поглядел на небо: какого странного оно было цвета! В эту минуту на руку ему упала капля — пошел дождь.
— Дождь! — воскликнул он. — Вот уже три года, как здесь не было дождя, ни капли влаги… В далекие времена это считалось дурным предзнаменованием. Если шел дождь, фараоны откладывали походы, не начинали никакого дела…
Леклерк обернулся, чтобы сообщить удивительную новость графу. Но граф Мандранико еще не вышел из храма: он стоял перед статуей Тота и что-то говорил. Голос его не долетал до Леклерка, но археолог отчетливо видел, что граф забавно, точно черепаха, открывает и закрывает рот.
Разговаривал ли граф сам с собой? Или действительно вопрошал божество, подобно древним фараонам? Но о чем? Для него не было больше ни войн, которые он мог бы вести, ни законов, которые он мог обнародовать, ни планов на будущее, ему даже не о чем было мечтать. Королевство его осталось далеко за морями и было для него навсегда потеряно. Все хорошее и все плохое в жизни исчерпано до конца. Он мог рассчитывать только на какие-то несколько лишних месяцев или лет жизни — последний короткий отрезок долгого пути. Откуда же эта настойчивость, как осмеливается он испытывать терпение богов? Или он совсем выжил из ума — просто забыл обо всем случившемся и вообразил, что живет в добрые старые времена? А может, он вздумал пошутить? Нет, вряд ли — не тот он человек.