– Про антисемитизм мне рассказали в университете. Много случаев. А дети… Это вы сами пишете и показываете почти каждый день.
И что? Я могла ее опровергнуть? Я сказала: «Да, это наше горе, наш позор, наш грех». Тогда еще только-только начинались чеченские события, и эта беда, слава богу, еще на слуху не была. Были простые мирные брошенные дети, спущенные в мусоропровод сразу после родов или уже потом, когда научились говорить «мама». Конечно, чаще это жертвы одиночек, алкоголичек, но горе делится на два, на четыре, на шесть, на восемь. Происходит нечто, искажающее душу до полного ее умирания. Когда всем все равно.
Это состояние в нашей стране становится национальным свойством. У него даже есть имя – пофигизм. Я и сама такая в степени отношения к власти. Я помню ее всю. От Сталина до Путина. Она мне противна, как руки брадобрея. Вся, от ЦК КПСС до подхалимски согнувшейся в полупоклоне Думы. Отвратительна вертикаль, равно как и горизонталь. Но людей до боли, до крови жалко. На несчастном брошенном человеке (больном, ребенке, старике) мой пофигизм разбивается на мелкие кусочки, как зло в глазу мальчика Кая. И мне хочется кричать мужчинам: «Эй вы, которых бог сделал сначала! Ну, если вы живете в этой несчастной стране, где главный герой Штирлиц, то, может, хоть загородите жену и детей своими мужскими доспехами? Может, вспомните, что их жалко, маленьких, плачущих, стариков с трясущимися руками, которые когда-то подтирали вам попки и целовали их как счастье своей жизни? Может, вспомните? Вспомните себя маленьким и представьте, что это от вас уходит обожаемый отец… Ну да, я забыла, именно от вас он и ушел. И вас жрет эта боль до сих пор, но в искривленном мире эта боль рождает не жалость, не милость, а желание сделать боли больше… Ни хрена! Я выжил. И он как-нибудь… А такой (новой) бабы у меня еще не было».
Это, конечно, вранье. У него была молодая жена, которую он внес в дом, а потом неумело и бездарно лишил невинности. Ты, сволочь, помнишь это? Что и на второй, и на третий раз ты был козлом, а молодая жена спеклась комом на всю жизнь. А тут привалило новое время. И молодая, опытная, как проститутка с красных улиц Парижа, показала тебе класс, о котором ты не ведал, потому как козел. Ну, кто ж бежит от вкусного. Дети еще маленькие, а на жену смотреть нельзя без слез – такая никакая. И ты уходишь гордый от счастья коитуса. Ничего же выше нет, кричишь ты в запале. Ну, подумаешь, еще чуть-чуть искривился мир, но не ты же начал? Все от века.
Говорят о китайской угрозе. Еще бы! Каждый пятый на земле китаец. Хотя у моей переводчицы детей не было. Она только получила право родить. И была вся переполнена этим. Китайцы живут по устойчивым правилам. Они самые лучшие на свете ритуальщики. Они победят именно этим. Правилами жизни. Их соблюдением. Поэтому ни власть Мао, ни ужасающая китайская революция не порушили исконные ценности, которые лежат в сердцевине морали – отношение к детям, к старикам, ибо тут начинается пропасть между человеческим и не.
В эту пропасть мы заглядываем уже много лет.
Я всегда была уверена, что те жуткие истории, которые происходят в семьях, это истории не моих знакомых. Это где-то далеко, за пределами моего круга. И зря.
…Мы с ней были знакомы по журналистике, у нас были одногодки дети. Она была очень мила и всегда с нежностью говорила о дочери. Помню, что я даже чуть завидовала: в собственной дочке я как бы не находила бесчисленных достоинств той, другой барышни.
Читаю в газете: молодая мать выбросила в мусоропровод рожденного дома ребенка. Ловлю себя на мысли: у меня уже не дрожат от информации руки, уже принимаю ее сразу, как будто сама и ребенок, и мать, и бабушка. Говорю себе хитро придуманное: это не касается никого из моих близких, ни дальних знакомых. Это другой мир. Мир нелюдей, к коим я не принадлежу. А потом узнаю, что все это сделала дочь той моей милой знакомой, сделала при полном согласии и даже участии мамы. Избраннику барышни, завтрашнему мужу, ребенок был не нужен, поэтому выход был найден в мусоропроводе.
Через сколько-то лет убийца вышла из тюрьмы, вышла замуж уже за другого, родила ребенка, не выбросила его и живет себе и поживает. Бабушка щебечет над внуком. Этот пасьянс я не сложу никогда. И на вопрос, как можно после такого жить и как с ними могут сосуществовать люди, у меня нет ответа. Хотя я отдаю себе отчет, что моя нетерпимость относит меня от той веры, которой я принадлежу, так сказать, волею судеб. Мое ли дело это – не прощать? Дело ли это людей? Ведь всегда можно найти какое-то оправдание… Лазейку для собственного комфорта. Вы можете? Я не могу. И да простит меня бог, что я беру на себя грех непрощения, что я когда-то уверовала в аксиому о слезинке ребенка и никогда не усомнилась в истинности ее. Вот только что делать с потоками слез детей времени мусоропровода и мочения в сортире? Может, объявить это не слезинками, а назвать коротко: поток. Это хитро. Поток – это когда много, поток – это уже и сила, и мощь. А мощь можно и не жалеть. Один плачущий старик, он, конечно, саднит сердце. А если их тыща? Это уже полчище, сила. И их уже можно ненавидеть. Надо не видеть конкретного лица, надо всех умножить, чтоб стерлись черты. Этим всегда занимались великие убийцы. Но, оказывается, и в отдельном случае факт стертого лица (не помню, не знаю) срабатывает. О, как это страшно! Даже если дело не доходит до конца, до смерти. И все остаются живы. Обрушение человеческой личности начинается не с общественных катаклизмов, хотя они весьма этому способствуют, а с крохотной клетки в душе, вдруг почему-то потерявшей жалость.
Жалость – единственное, что есть у человека, а нет у дерева и собаки. Я полагаю, что любовь и ум у них есть свои (фауно-флорские). Жалость же – это бессознательное приятие и сочувствие, не руководимое никаким рациональным интересом. Это качество было затоптано системой, где человеческая личность была не простым винтиком, а вбитым гвоздем, скрепляющим стену государства, которую когда-то Ленин назвал – «ткни, и развалится», а посему, став вождем, вбил столько людей в укрепление стены, что она стала воистину стеной плача, наша великая государственная стена. Жалость была там лишней. Она как бы унижала силу и прямоту гвоздя.
Когда сейчас обижают детей и стариков, тычут пальцем в демократов, либералов, хотя все они продукт той системы, которая будет работать еще долго-долго, ибо нет более самосохраняющейся и самовоспроизводящей себя силы, чем человеческая природа, вскормленная злом. Человек – то, что он съел. То, что он прочитал. То, из-за чего он плачет, смеется. То, на что он в результате способен ради другого человека. Близкого, очень близкого и совсем далекого. Но мы не о далеких и даже не о близких. Мы о тех, кто очень, очень близок, а потом раз – и его отбрасывают ногой.
Не бойтесь! Мария Гансовна уже скончалась
Хозяйка, молодая, нервная женщина, предупреждает гостей сразу: «О политике не говорим. И о футболе тоже».
– Ну, ты совсем, – встревает ее мать, которая умеет говорить только о политике, но говорит о ней так, что я люблю ее слушать. Так говорят о детях и внуках, с нежностью и страхом. Она ходит по квартирам, собирая подписи за кандидатов, потому к нежности и страху прибавляется заискивание и жалость. Вот соедините все это вместе – будет мама хозяйки. Она оскорблена условиями застолья.