— Любимая моя сказка, — сказал Алеша неожиданно серьезно. — Читал ее с четырех лет и до четырнадцати. По нескольку раз в год.
Он сообщил это таким тоном, словно признался в чем-то удивительно важном.
«С детства не терпел эту книжку…» — подумал я, но не произнес вслух.
Топая по каменному полу, чтобы открыть окошко, в которое мне подавали хлеб, я вспомнил, как только что, нежно хлопая своего нового друга по плечу, Алеша сказал:
— Пей, малыш! — и, повернувшись ко мне, добавил: — А ты не малыш больше. — И все засмеялись, толком не поняв, отчего именно.
Спустя минуту, хохоча, мы разгружали хлеб втроем. Водила — кажется, тот самый — с интересом поглядывал на нас. Принимая последний лоток с хлебом, я ему по пустому поводу нагрубил. Он ответил — впрочем, не очень злобно и даже, немедленно поняв мой настрой, попытался исправить ситуацию, сказав что-то примирительное. Но я уже передал лоток новому другу Алеши и пошел открывать дверь.
— Стой, сейчас я выйду, — кинул я водиле через плечо.
По дороге вспомнил, что иду к дверям без ключей, ключи вроде бы выложил на столе в каморке. Вернулся туда, никак не мог найти, двигал зачем-то початые бутылки и обкусанный хлеб. Ключи нашел во внутреннем кармане спецовки — чувствовал ведь, что они больно упираются, если лоток к груди прижимаешь.
Когда я вышел на улицу, грузовик уже уехал. Из помещения на улицу шел хлебный дух.
Выбрел за мной и Алеша с сигаретой в зубах. Следом, мягко улыбаясь, появился в раскрытых дверях его спутник.
Мы кидали снежки, пытаясь попасть в фонарь, но не попадали — зато попали в окно, откуда, в попытке спасти от нас уличное освещение, неведомая женщина грозила нам, стуча по стеклу.
Дурачась, мы столкнулись плечами с Алешиным другом, и я предложил ему подраться, не всерьез, просто для забавы — нанося удары ладонями, а не кулаками. Он согласился.
Мы встали в стойки, я — бодро попрыгивая, он — не двигаясь и глядя на меня почти нежно.
Я сделал шаг вперед, и меня немедленно вырубили прямым ударом в лоб. Кулак, ударивший меня, был сжат.
Очнувшись спустя минуту, я долго тер снегом виски и лоб. Снег был жесткий и без запаха.
— Упал? — сказал Алеша, не вложив в свой вопрос ни единой эмоции.
Я потряс головой и скосил на него глаза: голову поворачивать было больно. Он курил, очень спокойный, в прямом и ярком от снега свете фонаря.
На следующий день мне позвонили из представительства легиона. Я сказал им, что никуда не поеду.
Черт и другие
Раз в полгода за стеной раздается звук подбираемого одним пальцем на пианино гимна:
— Союз… не… до… неруши… мый!.. до… ми… ре… ре… спу… блик!.. республик… сво… до… свободных…
Потом Нина задумывается надолго… ее зовут Нина, ей сорок лет, она давно в разводе.
Захлопывается крышка. Еще полгода гимн я не услышу.
У нее есть дочь пятнадцати лет. Год назад она была незаметна, лишена цвета и запаха, челка какая-то попадалась иногда, лица не было никакого, глаз она не поднимала.
Помню только, однажды они с мамой играли в бадминтон прямо во дворе. Понятно было, что дочка попросила составить компанию, мать из жалости согласилась — никто с ее чадонькой не дружит! — но при этом чувствовала себя совсем неудобно и все поглядывала на соседские окна. Игра никак не ладилась. По-моему, никто из них так и не взял ни одной подачи. Ударит мама. Ударит дочка. Ударит мама. Ударит дочка… И всякий раз лезут в кусты, долго ищут оперившийся прыткий шарик.
Кот из соседнего подъезда смотрел брезгливо за всем этим. Я сразу сбежал, чтоб не видеть, но не забыл вот.
А этой весной дочь вышла вдруг из подъезда и «здравствуйте» говорит. Будто три монеты уронили в стакан тонкого стекла.
Смотрит в лицо.
Я поднял взгляд и зажмурился.
Мое ответное «здравствуйте» хрустнуло, как древесная кора.
На ней белые, словно мороженое, кроссовки на толстой подошве, джинсы расклешенные, а курточка с маечкой такие, словно с младшего брата сняла — до пупка не дотягивают.
Хотя младшего брата у нее нет.
Имя ее я не знаю. Есть какое-то имя вроде, но не знаю.
Днем в подъезде стоят ее знакомые малолетки — одноклассники, наверное. Разговаривают так, словно у них насморк. Даже не касаясь их, я знаю, что пальцы у них мокры и холодны. Положи на батарею — батарея начнет промерзать. Положи в один карман рыбу, в другой такую руку — полезешь и не различишь где что. Зачем природа так не любит подростков с их, знаете, кожей, с их воспаленным… ну чем воспаленным? всем воспаленным.
Вечером появляются другие: на прекрасно дрессированной машине подъезжают двое, оба в узких черных ботинках, один в ароматном джемпере, второй в черном костюме — белая рубашка, воротничок — как будто только что сдавал бухгалтерский отчет. Сдал на «пятерку».
Соседка спускается к ним и, задыхаясь от чего-то, курлыкает возле машины, а они будто бы распушаются, и перья их наэлектризованы — просто не видно под джемпером и под пиджаком, как там все с легким треском искрится.
В машине мягкие сиденья. В кармане черного пиджака презервативы.
Слышу, как Нина открывает окно и громко произносит:
— Тут разговаривайте, поняла? Никуда не уезжай. Слышишь или нет?
— Слышу, мам, — отвечает дочь спокойно и снова тихо курлыкает.
Потом машина послушно заводится, а через минуту хлопает дверь подъезда — девушка возвращается в квартиру к маме, улыбаясь самой себе.
Тем временем эти двое в машине говорят друг другу всякие пакости.
На ночь Нина кормит доченьку творожниками и пирожками. Она все время готовит, а я тоскливо принюхиваюсь, пытаясь различить начинку.
Другой сосед, профессор, изучает какие-то точные науки, зовут Юрий, отчество забыл. Он никогда не улыбается и, уверен, даже не умеет этого делать. Половик возле его дверей самый чистый. Впрочем, возле моей квартиры вообще нет половика.
Когда Юрий поднимается на площадку, он все время приговаривает что-то. Дословно не разобрать, но что-то вроде: «…отвратительно… грязь!.. как самим не стыдно… это же натуральное извращение… ничто иное!.. нет, просто безумие какое-то…»
Если Нина играет гимн раз в полгода, то Юрий пылесосит раз в полтора часа, иногда чаще. Пылесос звучит остервенело и огрызается, как загнанный.
Однажды я курил в подъезде, громко говорил по мобиле, Юрий зачем-то открыл дверь — сначала первую, деревянную, в три замка, потом вторую, железную, еще в три замка. Глянул на меня и тут же закрылся, спасаясь, быть может, от микробов, ну и вообще от того, что я пылен, испепелен, тленен.
Однако я успел заметить, что он был в накрахмаленном белом фартуке, синих, выстиранных до бесцветности домашних брюках и в бахилах на ногах — вот как в больницах и поликлиниках выдают бахилы на резиночках, чтоб не топтали, — так он ходит по дому. Под бахилами были тапки. Носки его тоже успел заметить, под укоротившимися от стирки брюками они смотрелись как гольфы.