Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
Какое противоречие с убежденностью Пиндара в нетленности своих творений! Хотя и тут сквозит вера в то, что «звуки лиры» переживут певца. Российский творец оды, «гнавшийся за Пиндаром», Державин, умел льстить, но не умел приспосабливаться. Пушкин называл его льстецом: «С Державиным умолкнул голос лести, а как он льстил»
[63]
. Державин, восхваляя в своих одах монархов, в отличие от Пиндара, значительно принижал роль поэта как гаранта будущей славы того, кому посвящена его хвалебная песнь.
По Державину, поэт лишь эхо славы государя:
…Забудется во мне последний род Багрима,
Мой вросший в землю дом никто не посетит;
Но лира коль моя в пыли где будет зрима
И древних струн ее где голос прозвенит,
Под именем твоим громка она пребудет;
Ты славою, — твоим я эхом буду жить.
(«Приношение Монархине»)
И тем не менее своей главной заслугой Державин провозгласил стремление к правде. Об этом свидетельствует и начертанная самому себе эпитафия:
Здесь лежит Державин,
который поддерживал правосудие;
но, подавленный неправдою,
пал, защищая законы.
Это же сказано и в последних строках его «Памятника»:
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В смиренной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить.
И если виртуозному умению Пиндара с его любящей деньги музой научиться не удастся никогда — не тот у Мандельштама темперамент, не та судьба, не та изначальная заданность, не то пространство и время, то Державин как образец для подражания гораздо более приемлем.
В ответ на насторожившие Екатерину стихи «Властителям и судиям» Державин, не оправдываясь, не пытаясь объяснить императрице, что это переложение 81 псалма Давида и тем самым спрятаться за псалмопевца, представляет ей «Анекдот»:
«Спросили некоего стихотворца, как он смеет и с каким намерением пишет в стихах своих толь разительные истины, которые вельможам и двору не могут быть приятны. Он ответствовал: Александр Великий, будучи болен, получил известие, что придворный доктор отравить его намерен. В то же время вступил к нему медик, принесший кубок, наполненный крепкого зелия. Придворные от ужаса побледнели, но великодушный монарх, презря низкие чувствования ласкателей, бросил проницательный свой взор на очи врача и, увидев в них непорочность души его, без робости выпил питие, ему принесенное, и получил здравие. Так и мои стихи, промолвил пиит, ежели кому кажутся крепкими, как полынковое вино, то они, однако, так же здравы и спасительны… Истина одна только творит героев бессмертными, и зеркало красавице не может быть противно».
Истина, высказанная певцом, целебна. Однако она не нужна ни добрым царям, ни временщикам.
«Ты слишком ревностно служишь», — сказал Александр I Державину, отставляя его из министров юстиции.
Куда более близкий, но и куда более опасный образец для подражания.
Но, возможно, именно оттого и стал Державин источником вдохновения при создании «Грифельной оды», этого разговора «звезды с звездой» на «кремнистом пути из старой песни».
Однако, разумеется, дело не только в воззрениях Державина на пришедшую из далекой древности тему «поэт и государь».
Великий мастер русской оды, чья огромная внутренняя сила, чье мощное дарование, чье живое дыхание по-прежнему питает душу народа, Державин вдохновляет Мандельштама на создание своей оды — этого трагически прекрасного памятника усилиям поэта, творившего в хищном времени, сохранить свое поэтическое вдохновение.
Мандельштам явно вкладывает в понятие оды державинский смысл:
«…Ода есть самое выспреннее, пламенное творение. Она быстротою, блеском и силою своею, подобно молнии, объемля в единый миг вселенную, образует величие Творца. — Когда сверкает в небесах, тогда же низвергается и в преисподнюю; извивается, чтобы скорее цели своей достигнуть; скрывается, чтобы ярчее блистать; прерывается и умолкает, дабы вновь, внезапно и с вящим явившись устремлением, более звуком и светом своим удивить, ужаснуть, поразить земнородных. <…>
Высокость, или выспренность лирическая, есть не что иное, как полет пылкого, высокого воображения, которое возносит Поэта выше понятия обыкновенных людей, и заставляет их, сильными выражениями своими то живо чувствовать, чего они не знали и что им прежде на мысль не приходило» (Державин Г. Р. «Рассуждение о лирической поэзии»).
Лермонтов и Мандельштам — поэты, которым дано было видеть земной мир из звездных глубин, как и до них — Державину.
Всем им свойствен был взгляд на землю с высоты, сквозь голубое сиянье земли.
Лермонтовское «Выхожу один я на дорогу» вдохновляет поэта иного жестокого века, дарит ему новый импульс. Восстановив связь двух столетий, подхватив «старую песню», Мандельштам вновь обретает силу устремления к вышине, преодолевая придавленность, распластанность, так страшно описанную в «Нашедшем подкову»:
Звезда с звездой — могучий стык,
Кремнистый путь из старой песни,
Кремня и воздуха язык,
Кремень с водой, с подковой перстень.
На мягком сланце облаков
Молочный грифельный рисунок —
Не ученичество миров,
А бред овечьих полусонок.
Так звучит первая строфа «Грифельной оды», дающая явственное представление о той внутренней органической связи, которая существует между Мандельштамом и его предшественниками в русской поэзии: «Звезда с звездой» — державинская, лермонтовская, тютчевская тема; «Кремнистый путь из старой песни» — прямое обращение к лермонтовскому «Выхожу один я на дорогу»; перстень, состыкованный с подковой, напоминает о знаменитом пушкинском перстне и перстне Веневитинова: «Ты был отрыт в могиле пыльной, // Любви глашатай вековой, // И снова пыли ты могильной // Завещан будешь, перстень мой» («К моему перстню»).
В отличие от парализующей, удушающей статики «Нашедшего подкову» «Грифельная ода» полна движения и стремления к движению как по горизонтали, так и по вертикали.
В стихотворении неоднократно упоминается ночь, но в ином, чем прежде, контексте.
Начало второй строфы обозначает направленность вверх, но направленность не динамическую, а статическую:
Мы стоя спим в густой ночи
Под теплой шапкою овечьей.
Обратно в крепь родник журчит