Но за время между свадьбами все опрокинулось. Люсьен знал, что Люсетт не хотела ранить сестру, однако нарочно по ночам пробиралась в ее спальню, где ублажала зятя. Парочка на ходу трахалась в дилижансе. В условленный час Люсетт спешила к садовой купальне, где ребенком любила плескаться и где нынче ее ждал уже голый любовник, и, войдя в нее, завязывала дверцу лентой или бечевкой. Порознь приехав в Париж, в гостиничном номере они накачивались абсентом и, пьяные, спали вместе. Литрами пили черный кофе, а затем ночь напролет творили. Они были осторожны, и ничто не могло их разлучить.
Но ведь Люсетт уже была замужем за милым увальнем Анри Куртадом, не так ли? Однако сестрин суженый, то вялый, то живчик, рассыпавший перлы остроумия перед всеми домочадцами (что восхищало Люсетт), всех дурачил, только чтоб быть с ней рядом.
— Если ты не разорвешь помолвку и не выйдешь за меня, — предупреждал Пьер Ле Кра, — я любым возможным способом проникну в твою семью.
— Валяй! — отвечала Люсетт.
— Я сделаю предложение Терезе и, если она откажет, устроюсь к вам архитектором или садовником.
— За садом приглядывает наш сосед.
— Значит, я стану биографом твоего отца.
— Биограф ему не нужен, он и так известен.
— Тогда я тебя обрюхачу, и катись оно все к черту.
Правил для них не существовало. Пожалуй, только одно — быть вместе.
— Если у меня будет ребенок, то лишь от тебя, — сказала Люсетт. Это стало вторым правилом.
Она все в нем принимала и томилась по нему.
Я хочу… Дай мне… Его…
Здесь?
Да.
На чьем-то вспаханном поле она опустилась на колени; он кончил ей в рот. Окружающий мир вернулся, лишь когда она поднялась.
Взбираясь к садовой башне, Люсьен одолел половину лестницы, когда, взглянув вниз, в купальне, слегка перекрытой березой, увидел свою сильно беременную дочь. С тех пор как дети выросли, купальней почти не пользовались. А раньше летом там плескалась вся семья. Люсьен приостановился; Люсетт энергично намыливалась, и ему вдруг стало легко и радостно. Любовь надо принимать такой, какая есть. Ведь некогда он сам был таким же глупцом. Ну и что? В конечном счете все утрясется, даже это.
Наверняка, дочь понесла от Пьера, но все будет в порядке. Случается, факел похоти вспыхивает в чудных полутемных комнатах, однако семья как-нибудь его обуздает. Люсьен это знал по собственному опыту. Он продолжил подъем по железным ступеням, но снова оглянулся: мокрыми руками Люсетт пригладила светло-русые волосы, отчего они потемнели. Потом она будто что-то услышала и, повернувшись спиной, нагнулась, и тут ее заслонила стройная фигура голого Пьера Ле Кра.
Из невинного счастливого зрителя Люсьен вдруг превратился в соглядатая. Дочь уперлась руками в заплесневелую стенку, а Пьер, ухватив ее за белые бедра, безостановочно ей всаживал, словно пытаясь пробиться к центру вселенной. Люсьен вспомнил ручку Люсетт, что смахивала крошки ластика со страниц его рукописи.
Он поспешил вниз по лестнице — к земле, с которой открывался лишь нормальный человеческий обзор. С высоты десяти метров смотришь за ограду, видишь неожиданно открывшийся дом. Писатель на воздусях. Японские живописцы называют это «техникой снесенной крыши». Проклятым всевидящим оком он узрел неприкрытую правду их любви. У девочки, которую после приснившегося кошмара он баюкал на руках, теперь потребности взрослой женщины. Отец не должен этого видеть, хотя некогда с этим же созданием они вместе плескались под водяными струями.
Ростом она была ему по колено.
Бывали ночи, когда Люсьен, взбудораженный безумством дочери, не мог уснуть. Как ее, воспитанную и послушную, угораздило связаться с таким человеком? Или все потому, что Пьер — именно тот мужчина, какой ей нужен, и плевать на все принципы? Видимо, негаснущий уголек похоти так ее распалил, что семейная скорлупа уже не могла сдержать пожара. Однако сейчас Люсьен еще больше любил свою гордую несгибаемую дочь, соратницу по трудам Фламмариона, которая, не спросясь, впрыгнула в жизнь опасного чужака, в ком лишь одно могло вызывать симпатию: стоя раком в садовой купальне, именно его ласкам она отдавалась и, беззащитная перед наслаждением, подмахивала задом.
Порой истина скрыта столь глубоко, что взрослый может отыскать ее лишь за долгие часы ночного переписывания, что сродни заточке клинка. Детям же тотчас все ясно. Непостижимо, как стихотворный цикл Пьера вышел столь мощным и достоверным. Невероятно, чтобы дочери были так близки и так небрежны друг с другом. Некогда карманы Люсьена были полны мудрости, которую он раздавал детям. Разве не он научил их перелезать через ограду и правильно кормить собаку?
* * *
Возможно, в своей жизни он «уже достаточно сделал», как сказала ему одна романистка; это было перед войной, на светском приеме. Она имела в виду, что им написано достаточно, чтобы считаться выдающимся хотя бы по меркам литературной карьеры. Уже тогда это его не утешило. Славы он не хотел, она была ему чужда, как и в двадцать лет. Он защищался от нее разноликостью. (Он всегда путешествовал лишь с одним спутником, с которым прощался, скажем, в Лапалиссе и затем находил себе другого, с кем ехал в Бургундию.) Тем не менее в салоне на авеню Гош он танцевал с хрупкой, словно птичка, романисткой, одна рука которой лежала на его плече, а другая гусиным крылом обвила шею. Уловив кое-какие намеки, он представил ее своей любовницей. Она обладала изящным слогом, ее произведения имели успех. Но для него писательство было убежищем. Он хотел, чтобы все было безотчетно, как в его первые годы работы, когда страница казалась голубятней, где он скрывался от уже изведанных царств. Была встреча, волнующая многообразность. Никакой рассудочности. Начав писать, он не мудрствовал, но потом рассуждения стали его неотъемлемой частью. А хотелось-то одного: бесцельно вальсировать с кошкой.
Буа-де-Мазер
Церковную колокольню в Барране отреставрировали давно, когда еще была жива мать Люсьена. Роман, кряжистый, но проворный, тоже подрядился работать на пятидесятиметровой высоте, ибо за это платили как нигде. Подвешенный в веревочной упряжи, он отдирал сгнившую обшивку, обнажая остов перекрученной башни. Затем, вместе с другими качаясь на блоках в ее темном восьмиугольном нутре, укреплял несущие балки и на каждом уровне настилал полы.
Два месяца, пока над равнинами гуляли снежные бури, работы шли внутри колокольни. Потом работники вышли на свет и занялись внешней обшивкой. К тому времени Роман стал рисковым, как его работа. Почти всегда он трудился без напарника. Спустившись на землю, он покачивался, точно пьяный, ибо целый день пребывал в напряжении, пока висел на стропах или стоял на краю доски, окруженный вселенной департамента Жер. С высоты просматривались тропы, петлявшие в лесу, Ош в двадцатикилометровой дали и дорога, которой ежевечерне Роман верхом отправлялся домой. Около восьми они с Мари-Ньеж ужинали, а в пять утра надо было вставать и снова ехать в Барран. Если б не эти вечерние одинокие поездки и тихие усыпляющие беседы с женой, Роман сошел бы с ума. В семь утра он уже вновь болтался на деревянной колокольне, цепляясь за балки, вытесанные в тринадцатом веке. Всю зиму он работал на покатой крыше. Самым паршивым было в сумерках спускаться и вновь привыкать к земле.