Есть и другая тенденция — высмеивать все эти ложные красивости и загадочности, как сделал, например, Рабле, спародировав Нострадамуса… до Нострадамуса: в «Гаргантюа и Пантагрюэле», первая книга которого вышла в свет за 15 лет до центурий, есть поэтический текст, полный высокопарных нелепостей. «Вот тот герой, кем кимвры были биты, боясь росы, по воздуху летит. Узрев его, народ во все корыта влить бочки масла свежего спешит. Одна лишь старушонка голосит: «Ох, судари мои, его ловите, ведь он до самых пят дерьмом покрыт, — иль лесенку ему сюда несите»». По-моему, это очень похоже на Нострадамуса: см., например, «В религиозной сфере большое наказание доносчику, зверь в театре ставит спектакль, изобретатель возвеличен самим собой, из-за сект мир станет путаным и схизматичным». Как хочешь, так и понимай. Мне еще очень нравится, как у него там в одном месте «ремесленники будут истреблены повсюду». Господи, ремесленники-то чем ему не угодили? Но в образную систему почему-то ложится. И средневековая Европа в самом деле была такой — лихорадочной, трясущейся, кровавой, верящей звездам, чумной, пиршественной, ни о чем не говорящей прямо; Нострадамус действует на умы, как рыцарская баллада, как полуистлевший манускрипт, и почти вся мировая лирика обязана ему множеством ценных лейтмотивов, по-своему не менее ярких, чем сквозные метафоры Откровения.
Иное дело, что методами Нострадамуса широко пользуются и шарлатаны во всех сферах — от лирики до политологии, — и у всех срабатывает, ибо, как гениально заметил Леонид Леонов, чей роман «Пирамида» пронизан нострадамусовской пышной эсхатологией, — «Все достоверно о неизвестном». Но это нормально — им же нужен какой-никакой птичий язык, чтобы предсказывать обтекаемо. Нострадамус подарил им не худшую лексику — во всяком случае его предсказания интересней прогнозов Белковского, Павловского и Бжезинского, вместе взятых. Дело в том, что на все вопросы о будущем можно достоверно ответить единственным способом: «Когда выпадет снег? — Когда Бог даст». Правда, Нострадамус выразился бы красивее: «Когда великан восстанет из-за Пиреней, а злобный карлик испустит дух, предварительно пролив кровавый дождь на башню Греха и Сострадания». Хорошо, впрочем, и то, что Нострадамус по крайней мере не обещал всем вопрошающим сплошного благоприятствования и регулярных выплат. То есть кое-какая совесть у него все-таки была.
Странные сближения
14(26) декабря. Восстание декабристов (1825)
14(26) декабря, «на очень холодной площади» (Тынянов, кажется, преувеличил — погода была пасмурная, скорее мягкая, 8 градусов мороза) произошло одно из самых мифологизированных событий русской истории.
На переломе от революции к заморозку в России непременно случается «бунт элит». Это явление закономерное: тот, кто еще вчера был передовым отрядом этой самой революции, тот, кого она вознесла и наделила баснословным могуществом, а главное — тот, кто искренне в нее верил, категорически не готов снова признавать себя винтиком. Между тем любая «стабилизация» — при формальном сохранении вектора и полном внутреннем перерождении — как раз и требует того, чтобы недавние хозяева страны перестали высовываться и заново отстроились. Среди них обязательно найдется тот, кто возмечтает о перевороте, — и ясное дело, что это будет персонаж противоречивый: революции и войны редко выигрываются ангелами. Иное дело, что самый тщеславный бунтарь все-таки лучше наступающего тоталитаризма, враждебного к любым талантам и удобного только для посредственностей. Наступление заморозка окончательно фиксируется расправой над неоднозначными и талантливыми личностями, решившими не поступаться достоинством. Бунту элит обычно предшествует «равноудаление» — когда ближайший соратник главного революционера или крупный теоретик времен великого перелома вынужден бежать за границу (выехать в ссылку) и оттуда отправлять гневные инвективы: такова была участь Курбского, Меншикова, Троцкого, впоследствии Березовского, близок к ним типологически и случай «хромого» Николая Тургенева. Но бегство — выход паллиативный, направленный исключительно на личное спасение. Те, кто думает не только о спасении жизни или имущества, но о собственной чести — и чести своего класса, только что ощутившего себя хозяином истории, — вступят в заговор, рискнут и, разумеется, потерпят поражение. Не потому, что плохо подготовились, а потому, что ходу истории не могут противостоять ни царь и ни герой.
Предвестием 14 декабря было восстание Семеновского полка 1820 года: поводом к восстанию послужило зверство полковника Шварца, типичного аракчеевского офицера, избивавшего солдат и хамившего офицерам. Аракчеевщина, в сущности, и сводилась к тому, что на место сознательной и преданной службы явилась палочная дисциплина, торжество формальности в частностях и произвола в главном. В анонимной статье «Семеновская история», которую Герцен поместил в «Полярной звезде», о семеновцах говорилось: «Это был полк, где не существовало телесного наказания, где установились между солдатами и офицерами человеческие отношения, где, следовательно, не было и не могло быть ни грабежа казны, ни грабежа солдат. По выправке солдаты были не хуже других гвардейских, но, кроме того, это был народ развитой, благородный и нравственный». Автор подчеркивал, что все эти качества развились в солдатах — и офицерах — после заграничного похода. Надо было напомнить армии, кто тут у нас хозяин; Аракчеев призван был нагнуть поколение победителей — и преуспел, но кое-кому это не понравилось. Сначала «Союз благоденствия», а затем два офицерских тайных общества — Северное и Южное — вознамерились, вызвав тем язвительное замечание Грибоедова, «перевернуть государственный быт России».
Если выстраивать типологию этого явления — а типология как раз и помогает выявить фабульный костяк пьесы, которая в разных декорациях разыгрывается у нас вот уж шестой век, — предшественником декабристов был Артемий Волынский, о котором Рылеев не зря написал едва ли не лучшую свою «Думу», страшную «Голову Волынского». В отличие от олигарха Меншикова, молодой сподвижник Петра Волынский был человеком жестоким до зверства, ценившим не столько деньги, сколько власть, — и хотя его заговор против императрицы был во многом плодом бироновской клеветы, не исключено, что о захвате трона он мечтал и в самом деле. Недавний преобразователь России, младший из птенцов гнезда Петрова наотрез отказывался мириться с бироновщиной, с произволом ничтожеств, с идиотизмом самой Анны Иоанновны — и поплатился головой. Волынский был отнюдь не образец милосердия, но исторические деятели вообще редко бывают моралистами; общественным мнением он был канонизирован, поскольку выступил против тупого, бездарного, трусливого сатрапства — а оно в России всегда ненавистней, чем жестокий герой-одиночка. Павел Иванович Пестель тоже был человек жесткий и по-своему страшноватый — другие не бунтуют; Пушкин точно угадал в нем Брута, о чем Давид Самойлов написал едва ли не самое известное свое стихотворение, — но ведь и Брут убил Цезаря не по корыстным личным мотивам: он республику защищал. Представления о будущем устройстве России были у бунтовщиков 14 декабря самые приблизительные и тоже, в общем, тоталитарные, что Пьецух отлично показал в «Роммате». Они выходили на Сенатскую площадь не за народ — «страшно далеки они от народа», и это взаимно. Это бунт активных делателей истории, не желающих становиться винтиками; бунт желающих и умеющих служить, но не готовых прислуживаться — а только прислуга и нужна победившей сатрапии. Кто бы спорил, декабристы были отнюдь не ангелы, и смерть Милорадовича, смертельно раненного пулей Каховского и штыком Оболенского, остается на их совести: как к Милорадовичу ни относись, а человек он был честный и генерал образцовый. Однако мифология декабризма отличается удивительным обаянием и благородством, воспитательное ее воздействие невозможно переоценить: отличительная черта бунта элит, многократно отмеченная Окуджавой в его интервью и романах о декабризме, — бескорыстие. Это не алчное восстание масс, желающих все отнять да и поделить; это битва за нематериальные привилегии — за право не чувствовать себя рабом. Вот почему осуществляются такие бунты теми, для кого живо понятие чести, — прежде всего военными. В русском XX веке такой бунт элит обнаруживается легко — это антисталинская позиция Тухачевского, единственного из всего маршальского корпуса, кто фрондировал в открытую. Был ли заговор Тухачевского или его грамотно придумал Шелленберг — мы вряд ли узнаем достоверно; нельзя сомневаться только в том, что Тухачевский Сталину противостоял и с ним полемизировал. И опять перед нами военный, опять любимый коллегами и солдатами, амбициозный, жестокий (вспомним подавление Тамбовского восстания 1921 года), — но свой миф есть и у него, ибо бунтарь-одиночка или даже заговорщик всегда симпатичней диктатора и подчинившегося ему стада. Об аналогии с нашими днями умолчим, поскольку двух Михаилов с четырехсложными фамилиями сравнивали уже неоднократно. И снова перед нами не ангел, что ж поделаешь, — но ангелов-то как раз полно, это благодаря их ангельскому терпению Россия неизменно вползает в заморозок, в царство Николая Палкина, из которого выходит шатаясь и спастись может только оттепелью, хотя бы и самой половинчатой.