С этого момента, когда бы она ни играла, она играла для Фортуни. Он был повсюду — подмечая, вслушиваясь, советуя. Иногда одобрительно кивая, иногда — качая головой. Между ними даже происходили мимолетные беседы, правда только мимолетные. Потому что Люси было трудно представить себе звук его голоса, слова, которыми он пользуется, замечания, ход беседы. Существовали одни лишь фотографии. Его голос, звуки его жизни оставались тайной. Воображаемые беседы либо сводились к бессловесному пониманию, как бывает во сне, либо складывались из фраз, прочитанных в музыкальных журналах, которым Фортуни давал интервью.
Таким образом в последующие месяцы было налажено взаимопонимание, и Люси постепенно стала все больше узнавать Фортуни. Она всегда воспринимала его музыку в зелено-синих тонах. Как небо, но не летнее, безжалостно-яркое, в которое нельзя смотреть, а скорее темное и угрюмое. Потом, когда она однажды прочла в солидном музыкальном журнале, что это действительно цвета, в каких он воспринимает свою музыку, инстинктивная догадка подтвердилась. Фортуни даже добавил, что более всего полагается на логику своих инстинктов, и Люси не оставалось ничего другого, кроме как кивнуть «да!» и снова — «да!».
Когда бы она ни думала о нем, она неизбежно мысленно возвращалась к фотографии, одной из тех, что были сделаны жарким и сумрачным летним утром в Риме, за двадцать с лишним лет до ее рождения.
В комнате Люси, помимо фотографий Фортуни, на кровати, на полу и на столе были разложены карты и путеводители по Венеции — городу Фортуни. Она без конца изучала их и знала главные магистрали, улицы и площади, знала этот город так, как, пожалуй, не знала ни один другой город на земле.
Часто она лениво проводила указательным пальцем по течению Большого канала, медля на обрамлявших его церквах и палаццо. Затем она прослеживала тесную вязь перепутанных проулков от вокзала до моста Риальто и дальше — до площади Сан-Марко. И конечно же, палец сам собой добирался неизменно до многочисленных улочек и площадей по ту сторону Сан-Марко, легко взбегая по Академическому мосту, пока наконец не упирался в Ка’
[7]
Фортуни.
Тут медлительный палец Люси Макбрайд всегда делал остановку, неспешно описывая круг. Случалось, она даже задремывала под вечер, окруженная картами своего воображаемого города. Города, который знала примерно так же, как математик знает какую-нибудь удаленную звезду. Оставалось только шагнуть в него.
Она так и сделала. Прежде, в детстве, Люси уже случилось прожить год в Кембридже, пока ее мать преподавала в частной школе под Хантингдоном. В то время родители обыкновенно вывозили ее с собой на выходные и каникулы: останавливались в Париже (всегда в одном из лучших отелей) и посещали все тамошние картинные галереи или объезжали на автомобиле загородную местность во Франции или в Италии. В Венеции, однако, они не побывали. Теперь, после окончания пятого класса, родители (заядлые путешественники в свои молодые годы, до рождения ребенка) повторно взяли Люси в Европу, причем вершиной этого путешествия должна была стать неделя в палаццо Гритти в Венеции. Ее родители всегда поступали так. Уж останавливаться, так в лучших апартаментах. Не то чтобы они действительно могли позволить себе эти лучшие места, но убежденность, что они имеют такое право и просто обязаны поступать именно так, по какой-то причине укоренилась в головах Макбрайдов.
Родственники со стороны матери принадлежали к старым мельбурнским денежным мешкам; троюродный брат, как наследник огромной газетно-журнальной империи, владел несметным богатством. Когда Молли вышла замуж за Макбрайда и сделалась простой школьной учительницей, ее как бы вычеркнули из списков клана, хотя Макбрайдов всегда приглашали на многолюдные семейные торжества, нередко с участием знаменитых актеров, видных бизнесменов и перспективных политиков, а однажды и тогдашнего премьер-министра. Не сказать чтобы Люси вступала с ними в контакт, но она терлась в компании этих людей и таким образом была по крайней мере знакома с теми, кого таблоиды именуют «светским обществом». Тем не менее мир больших денег был знаком Макбрайдам не слишком хорошо, и твердая вера Молли в то, что пятизвездочные отели существуют именно на ее потребу, отнюдь не подкреплялась цифрами ее банковского счета. Именно благодаря подобным экстравагантным поступкам Люси, по натуре романтичная и мечтательная, рисовала себе свою ветвь многочисленного семейства как некую разновидность пришедшей в упадок колониальной аристократии, которая упорно воспроизводит обыкновения, более никак не связанные с ее фактическими жизненными обстоятельствами.
Итак, они остановились в палаццо Гритти, обедали в кафе «Флориан» и пили в баре «У Гарри». Но впечатления были смешанными. Люси тяготилась необходимостью ходить по пятам за родителями, чувствовала, что на нее смотрят как на ребенка, и желала наконец отделаться от опеки. Взаимные вспышки эмоций следовали одна за другой, и к Люси вновь вернулось ее детское прозвище Мадам. Мадам — из-за высокомерного тона, к которому она прибегала, когда обижалась на родителей или кого-то еще; Мадам — из-за буйных вспышек, какими она прославилась в раннем детстве и какие пару раз случались и во время поездки. Как-то вечером, когда она почувствовала, что Мадам в ней вновь поднимает голову, она заявила родителям, что прогуляется в одиночку, и Макбрайд с Молли, заметив напряженный взгляд дочери, не стали противиться. Однако она не сказала им ни тогда, ни потом, куда ходила, потому что именно в тот вечер впервые увидела дом Фортуни и по чистой случайности его самого. Ей было шестнадцать.
Она остановилась тогда на небольшой площади между художественной галереей и водотоком, впадающим в Большой канал. Тут же находилась паромная переправа, слева виднелся деревянный остановочный павильон, где пассажиры ожидали, пока трагетто
[8]
перевезет их на другую сторону, к улочке под названием Калле-дель-Трагетто. В воздухе веяло свежестью, Люси стояла, прислонившись к железному фонарному столбу посреди площади, и разглядывала балкон дома Фортуни. Из проходивших мимо кое-кто оборачивался посмотреть на девушку, которая не отводила глаз от освещенных окон домов — больших и малых палаццо — на противоположном берегу. Люси было все равно: она, казалось, ничего не замечала. Прохожие шли дальше своей дорогой, а она продолжала наблюдать.
Прямо перед ней качались на воде заякоренные лодки, вдали звякала посуда и слышались тихие голоса посетителей уличных кафе. Но вот на балкон piano nobile вышел мужчина, недолго постоял под белыми стрельчатыми арками, потом сел, любуясь на отблески света на воде. Он был среднего роста, стройный, хотя грудь его раздалась от долгих лет игры, серебристые волосы, разделенные пробором, обрамляли лицо — точь-в-точь таким Люси его себе и представляла. Вслед за мужчиной ненадолго появилась женщина, и Люси успела заметить ее склоненную позу и гладко зачесанные назад волосы.
Поставив что-то на столик, женщина ушла. Мужчина поднял чашечку, отхлебнул, снова поставил на столик, и Люси могла бы поклясться, что слышала, как чашка звякнула о блюдечко. Под рядом высоких арабских арок мужчина выглядел чуть ли не карликом, расплывчатым пятном. Но это был Фортуни, и никто другой. Люси сделала шажок вперед, чтобы не мешал свет уличного фонаря, затем застыла, напряженно всматриваясь в вечернюю полутьму по ту сторону канала. Она не двигалась с места, пока мужчина не встал и не вернулся в комнату. Когда окна закрылись, она обернулась и удивилась тому, что на площади уже темно и безлюдно. Люси медленно побрела обратно в гостиницу, сердце колотилось у нее в груди, как пошедший вразнос механизм.