Она не ищет их внимания, она им служит с той мерой усердия, какое предполагает ее горделивая склонность к женскому полу. Такая рыцарша, но как каменный гость. Сидит на корточках под вешалкой, вертит в смолистых пальчиках беломорину (тут не курят). Ругается.
Быть рядом со своими парикмахершами, со Светкой, Наташкой, Ленкой, тут свет и чистота (относительная, конечно), тут красота, искусственные цветы, зеркала, цветные флаконы, картинки, тут голубые нейлоновые халатики, пышные формы, золотистые прически, особые полотняные босоножки для усталых ног, тут клиентки, сидящие как пугала в простынях, лысые после мытья головы, взъерошенные как веники в момент укладки, миг красоты недолог — получив свое и сияя, еще сырая после метаморфозы, выдравшаяся из простыней как бабочка, которую не успеваешь рассмотреть — такая мгновенная прелестница махнет подолом и убирается вон, Надька их не признает. Не признает их сделанной красы. Красота твоя в аптеке рупь двадцать баночка.
Еще одна категория, которую Надька не любит, это нищие пенсионерки, больные, разбухшие или сухие как вяленые рыбки, они делают себе полувоенную стрижку, тут покороче, тут подровнять — и часто скандалят, жалея свои копейки. Им, этим бабкам, богини также вылущивают и красят в ниточку брови, черным по красному и лысому. Надька по некоей причине не жалеет старух, не признает их, не сочувствует в них женскому началу, которое гонит эту нищету подравнивать волосята и выщипывать бровки, чтобы хоть как-то походить на остальное человечество, хоть чем-то.
Тут, в парикмахерской, Надежда в раю, здесь ее терпят, хохочут над ее загогулистым матом, а она изрекает фразы тихо как оракул, но веско и кратко, хотя и неразборчиво. В салоне пищит радио, за каждым креслом свои разговоры, но мастерицы привыкли и иногда различают, что там вещает Надька, и начинается очередной скандал. Какая-нибудь разъяренная Светочка посылает Надьку подальше, Леночка вступается, вечная соперница Светочки, Светочка мастер классный, но пьет, Леночка не пьет и вызывает у Светочки брезгливость, толстая Наташка и нашим и вашим, молчит, но когда выпьет, плюется: «да тьфу!»
После работы Светочка с Наташкой пьют в подсобке, не подходя к телефону (мама Светочки тревожится, зная что почем, и звонит настырно, но отойти от ребенка не может).
Светочка и Наташка разговаривают за жизнь, Светочка жалуется, не любит мужа, не хочет идти домой, он плотник-золотые руки, но получает мало. У Светочки же сумка косметичка раздулась от денег.
Надька сидит на корточках и смолит папироску, разговаривая сама с собой, это она принесла бутылку, она ждет, ей дадут выпить.
Светочка и Наташка разговаривают древеснеющими языками, лепечут вздор, приплакивают, роняют пепел на стол, оттягивая жуткий момент возвращения домой, к мужьям, в теплую берлогу, с полными косметичками, из которых потечет в семейную копилку — то на холодильнк, то на машину, а то на поездку за границу, мало ли! И встает вопрос зачем: муж будет орать, замашет кулаком, дети начнут плакать, вызовут по телефону мамочку, опять скандал, через день они работают и пьют, день торчат дома по насестам как куры, томясь в семейном рабстве, артистки своего дела, творцы прекрасного.
А при Надьке в подсобке они восседают криво, закинув ногу на ногу, глазки косые, спины кулем, носы блестят, груди лезут наружу из халатов, полная свобода; Надька тоже на свободе, сидит у стенки на корточках, аккуратно пьет из майонезной баночки, это ее бал, она бормочет, бубнит, иногда только встанет на полусогнутые, протянет лапку к Светочке и погладит ей плечо, Светка ежится и орет, брезгливо сбрасывая с себя эту черную руку, орет тоже матом, Наташка собирается уходить, Светка поневоле тоже ползет, не сидеть же тут с Надеждой, это совсем уж позор. Светка кричит, пусть Надька идет туда-то, остоела, туда-то, туда-то, пьяно повторяет она, Надежда обижается, бормочет ругательства, отлипает от стены и уходит, набросив бушлатик на плечо, как отверженный парень-ухажер, шапчонка набок, не хватает цветка за ухом, полная деревня.
Наташка тоже обижается на Светку, зачем послала человека; и так через день.
Дежурство их с утра течет как обычно, клиентки, продавцы-разносчики привозят заказы на шампунь и тэ дэ, бебенит радио, сочится, пульсирует музыка, но мастерицы слушают только погоду; мойка-стрижка-укладка, высохшие корявые полотенца, волосы на полу, пляска вокруг чужих голов с феном, как у негритянских народов с бубном вокруг больного, денежки текут ручьем, в огромной витрине течет мимо улица, старухи с сумками, молодежь с поклажей, дамы с собачками, мужики прутся, свободно развесив руки, шастают машины и т. д., а в парикмахерской яркий свет, тепло, все зеленовато-розовое, как в романе «Нейлоновый век», век нейлона давно отшумел.
Настроение к полудню закусить, тут в салон боком вдвигается Надька как вестник обеда, у мастеров, не хуже чем у подопытных собачек физиолога Павлова, начинает выделяться слюнка, Надька разборчиво бормочет матерные пожелания всем, кого она в это утро встретила по пути и кто задел ее, она лепечет, шелестят деньги, достаются сумки, и совершается неизбежный факт, сейчас она опять приволочет докторскую, пошехонского, хлеба черного и белого, пряников и торт!
— Надька, мне салями! Колбасы салями, ясно? И огурчиков банку! После вчерашнего… Вчера к свекрови ездили…
Бормотание.
— Купи пастилы и шоколада плитку. Надька! Выгоним!
И затем:
— Надежда, ты чего колбасы не принесла?
— Докторской не было.
— А какая была?
И т. д. Гнать Надьку ни у кого не подымается рука. Гнать как пачкаться, как ронять себя же, как упасть до самого подлого уровня. Не может душа гнать бедного урода, добавлять ему еще страданий.
Однако Надьку не тронь, она и не страдает! Ничем не мучается, принесет опять весь репертуар. Мечту детства, сырку пошехонского, торт шоколадно-вафельный.
Мастерицы поражаются, но голод не тетка, вздувают чайник, все по очереди ходят в подсобку. Надька, как глава племени, мирно сидит на корточках, сощурившись, потом вдруг шасть — и ее нету. В кармане-то деньги! Часть, конечно, отобрали, но ежедневная мзда осталась.
Бабы не задумываются над тем, что такое Надежда, они не жалеют ее, но какая-то совесть в них начинает глухо ворчать при виде черной, как бы спекшейся фигуры, прошедшей чуть ли не адское пламя, хотя какое там пламя! Грязь на ней осела, засалила с ног до головы.
— Надежда, ты чего сегодня не помылась, у нас гигиена! — беззлобно, но с оттенком истерики заводит беседу Светка. — Придет санэпидстанция, смотри! Штрафанут на фиг из-за тебя!
Под этот крик и под глухие возражения Надьки течет время, пока Надька не исчезает совсем.
То есть и раньше она проваливалась куда-то сквозь землю на день-два, но потом опять объявлялась ниоткуда как нечистая сила, ноги иксом, коленки вместе, косолапая, влекомая ветром вроде грязного привидения, в шапчонке блином, лицо более-менее лиловое от мороза.
Но тут ее нет и нет, уже две недели нету, за провизией ходит уборщица Алексевна, все исполняет, хотя и тоже не без ругани и претензий — но куда там ей до изощренного тихого мата Надежды! Куда ей до той недвижной гордыни, до этого естественного презрения к людям! Каждые два дня уборщицу наносит на горькие рассказы о бедственном ее положении, то есть просит накинуть деньжат. Надька о деньгах никогда речей не заводила и ни на что не жаловалась, это была Надька!