Андрес вошел вслед за отцом, притворил за собой дверь, огляделся.
— Мамина комната… Я никогда не видел ее в этой комнате… Помню ее только в Бильбао и в Париже… Где был ты, когда мы жили в Испании?
Обрадовавшись, что Андрес сменил тему разговора, Градер ответил, что дела удерживали его во Франции.
— Твоя мать, малыш, была… Один человек, священник, на днях назвал ее «святой» и «мученицей»…
— Почему «мученицей»?
Градер растерялся, проговорил фальшивым тоном, что священники вечно преувеличивают, усмехнулся, пожал плечами и указал сыну на дверь:
— Ну, хватит! Оставь меня. Я падаю от усталости.
— Нет, сначала ты объяснишь мне, что имел в виду дядя Симфорьен…
— Что, что? Да ничего, — раздраженно ответил Градер. — Я пришел к нему поговорить о Сернесе и Бализау… Кажется, я имею на это право? А он заявил Тамати, что я, видите ли, пытался напугать его до смерти… Бред! Или ложь!
— Да, но старик обвинял Тамати, говорил что-то про «ту ночь»…
Градер стоял у двери, приготовившись закрыть ее за сыном.
— Я этого не слышал. Тебе приснилось, — сказал он.
Затем подошел к Андресу, держа руки в карманах.
— Послушай, малыш, ты меня знаешь. Я не идеал, моя жизнь не образец… Да, я дурной человек… Но из этого вовсе не следует, что я пытался убить старого жулика… От испуга не умирают. Что за детские выдумки?
Андрес вздохнул с облегчением: похоже, ничего особенного не случилось. Здесь у всех больное воображение, и ему оно тоже передалось.
— И еще, папа, ты иногда говоришь ужасные вещи… Тогда вечером, насчет Тамати…
— Ну нельзя же принимать всерьез все, что я говорю! Вы, в Льожа, совсем не понимаете юмора. — Градер непринужденно опустился в шезлонг и глядел на сына снизу вверх: — Мы в Париже привыкли болтать, не задумываясь. Иной раз такое сказанут! Ну и что? Подумаешь! Люди все прекрасно понимают. Здесь же — кошмар какой-то! За каждую шутку изволь держать ответ. Да уж, вы определенно лишены чувства юмора! Вот почему, пожив в Париже, невозможно уже вернуться в провинцию.
— Все-таки тебе следовало защищаться, а то они, видишь, до чего додумались…
Андрес улыбался, у него словно камень с души свалился. И у Градера тоже отлегло: он вернул себе сына и теперь уж проследит, чтобы мальчику больше не морочили голову. Главное, сделать так, чтобы он, и услышав что-либо, не поверил. Надо играть ва-банк.
— Ну и тип этот Деба! Чего только не родится в больной голове от глупости, ненависти и страха! Ты не поверишь, если я тебе расскажу, какую пакость они сочинили на мой счет! И все из-за подлости проклятого старикашки. Суди сам. — Он говорил вдохновенно, и его снисходительная улыбка действовала на Андреса. — Я не ангел — это известно. Старик разыскал бабенку, с которой я гулял в молодости и у которой остались мои письма… ну, и не только это. Обыкновенная шлюха. Вообрази, чтобы выгнать меня отсюда, он решил прибегнуть к помощи этой твари и даже обещал, подлец, оплатить ей проезд до Льожа и обратно…
Андрес поинтересовался, откуда отцу известны такие подробности, и тот, поколебавшись, назвал Тамати.
— Ты же знаешь, она меня любит!
Он уже забыл, что она давеча в присутствии сына называла его негодяем. Андрес помнил, но смолчал.
— Так вот, друг мой, поскольку шлюха не явилась в назначенный день, старик вбил себе в голову, что я ее, дескать, попросту ухлопал!
Молчание Андреса смутило Градера. Он почувствовал, что волнуется и что сын видит его волнение. Он попытался взять дерзостью, но переусердствовал. Сам понимал, что вдается в ненужные подробности, и не мог остановиться.
— Только он напрасно лезет в бутылку! По их версии, это произошло в понедельник вечером. Но именно в этот вечер я не вставал с постели.
Андрес повторил вполголоса:
— В понедельник вечером…
— И Тамати тебе это подтвердит, она от меня не отходила…
Он явно избрал неверный путь. Между ними снова возникло напряжение. Сын не смотрел на отца, но тот догадывался, каким был бы его взгляд. В ночной тишине оба молчали, не находили слов. Андрес понуро направился к двери, и теперь уже Габриэлю хотелось его удержать, поговорить о чем-нибудь постороннем. Он окликнул его, но сын даже не обернулся.
Андрес не пошел к себе. Он спустился вниз, зажег люстру и вскрикнул — в вестибюле сидела Катрин.
— Ты не спишь? — спросил он.
Больше он ничего не сказал, но и не оттолкнул ее. Ноша была непомерно тяжела. В своем горе он готов был зацепиться за кого угодно. Ему подвернулась Катрин, и он приник к ней со стоном. Она не дрогнула. Худенькая девушка поддерживала рухнувший дуб, накрывший ее своей мокрой листвой. Она взвалила на себя часть безмерного горя, разделила его! Теперь, когда они сообща преломили черный хлеб беды, у них все будет общее. Они вместе проливали слезы. Он при этом всей душой мечтал о смерти, а она, закрыв глаза, как младенец, присосавшийся к материнской груди, приникла к горькому источнику своего счастья, доставшегося ей ценой страданий.
XVIII
На другой день, в первую пятницу декабря, после утренней мессы Лассю поднялся на клирос и, едва только заглянув в ризницу, понял, что благодарственный молебен затянется и он не успеет поговорить с кюре до школы. Он ушел, и Матильда, присутствовавшая на службе, услышала удаляющийся стук его деревянных башмачков. Дожидаться аббата Форка она осталась одна.
Матильда не молилась. В пустой заброшенной церкви она чувствовала себя покинутой. Ее мольба все разно затерялась бы под высокими отсыревшими сводами, не достигла бы алтаря, густо уставленного искусственными цветами в вазах с облезшей позолотой… В сущности, это и не важно. Она пришла не к Богу, а к человеку в надежде, что он ее выслушает, попытается понять, научит, как себя вести, а ей останется только подчиниться. Он молод… но он священник, а потому не нужно спрашивать себя, достанет ли у него сил снести бремя, которое она на него взвалит. От этого ребенка можно требовать всего, раз он священник. Мы вправе обрушить на него любую мерзость, смутить его ум, омрачить душу.
Но почему он так долго? Тяжело тикает маятник. Где-то далеко кричит петух. Пронзительно визжат пилы. Там кипит жизнь, а церковь эта — как мертвое сердце в живом организме. Везде жизнь, только не здесь. Чтобы скоротать время, Матильда вспоминает, что она собиралась сказать. Себя она постарается обелить. Женщины на исповеди редко винят себя. Она ждет уже полчаса. Может, она не заметила, как он ушел? Странно, что она не слышит ни звука: мог бы кашлянуть, стул передвинуть, дверцей какой-нибудь скрипнуть. Потеряв терпение, она решительно поднимается на клирос, на ходу слегка преклоняет колени, открывает дверь ризницы и останавливается.
Нет, она не увидела ничего особенного: после службы молодой священник стоял на коленях, как будто задумавшись. Голова чуть наклонена к левому плечу, глаза закрыты, руки опираются о скамеечку — на таких обычно сидят служки, что вырабатывает у них привычку держаться прямо. Вокруг беспорядок: Лассю не успел убрать кувшинчики, стихарь, ризу. Словом, обыденная картина. И все-таки Матильда поняла, что ей следует выйти, что она подсматривает чужую тайну. Неказистая утварь сельской ризницы: все эти кувшинчики, металлические подносы, сосуд для воды, полотенце на стене — утопали в нездешнем свете, исходившем от застывшего коленопреклоненного юноши. Звуки внешнего мира — лай собаки и визг пилы, в зависимости от ветра звучавший то громче, то тише, — словно доносились с другой планеты. Матильда услышала вздох, тихо попятилась, вышла, не закрывая двери, и вернулась на прежнее место.