— Предпочитаю предоставить все Природе.
— И правильно, — соглашается миссис Фокс и закрывает глаза, чтобы справиться с приступом головокружения. — Кто знает? Возможно, сегодня вы будете спать, как дитя.
Генри кивает, ладони его зажаты между колен:
— Дай-то Бог.
Так они сидят некоторое время. Незримая вода журчит под ними; потом еще одна пара побывавших в церкви людей проходит мимо, едва приметными жестами поприветствовав их.
— Вы знаете, Генри, — произносит миссис Фокс, когда эти двое исчезают вдали, — сестры по «Обществу спасения» настаивают… чтобы во время Сезона я работала поменьше… восстановила силы… повеселилась на предстоящих празднествах…
Она, сощурясь, глядит на восток, словно надеется различить там проблеск жалких трущоб Лондона.
— Но ведь, покинув улицы, я ничего не достигну… А там, что ни день, еще одна женщина переходит черту, за которой уже нет надежды на достойную жизнь — только на пристойную смерть.
Миссис Фокс поворачивается к своему другу, но тот сидит, понурясь.
Генри вглядывается в полные света и тени картины, которые рисует его воображение. Безымянная женщина, без вреда для себя пережившая тысячи плотских актов, наконец «переходит черту», упомянутую миссис Фокс, — совершает роковое соитие, при котором в нее заползает червь Смерти. С этой минуты она обречена. Тело ее обрастает волосом, она вырождается из человека в животное. На смертном одре она, все еще нераскаявшаяся, лежит чудовищно мохнатой, волосы дыбятся не только на ее половых органах, но и в подмышках, на руках, ногах и груди. Генри представляется что-то вроде пышнотелой обезьяны, бредящей в исступленной агонии на грязном матрасе, и пораженные ужасом хирурги стоят вокруг, подняв над нею зажатые в трясущихся руках фонари. Те «дикие женщины», которых привозили сюда с острова Борнео, — они, вероятно, и были не чем иным, как умирающими жертвами половой распущенности! В конце концов, разве эти островные народы не приобрели печальной известности своими…
— Ну ладно, — вздыхает миссис Фокс, вставая и отряхивая турнюр одежной щеточкой, извлеченной ею из ридикюля. — Нам следует устроить наш собственный, маленький личный Сезон, Генри, только для вас и для меня. Главнейшими его событиями будут разговоры, прогулки и наслаждение целительным солнечным светом.
— Ничто не смогло бы доставить мне большего удовольствия, — заверяет ее Генри, радуясь, что она больше не задыхается. И все же, хоть солнце заливает их обоих одинаково сильным светом, лицо миссис Фокс остается ужасно бледным, а рот ее все еще приоткрыт самым неподобающим образом, как если бы некий телесный императив, не считающийся ни с какими приличиями, запрещал ей смыкать губы.
Конфетка оглядывается на свое отражение в зеркале, чтобы верно направить собственные руки, застегивающие пуговицы платья. Руки орудуют парой «шлюхиных крючьев», изогнутых инструментов с длинными рукоятками, прозванных так потому, что они позволяют женщине одеваться, как леди, без помощи горничной.
Когда оказывается застегнутой последняя, расположенная на самом зашейке пуговица, Конфетка проводит двумя пальцами по тугому шелковому
воротнику, высвобождая попавшие под него волосы. Она выбрала это вышедшее из моды сланцево-серое платье потому, что Уильям ее никогда в нем не видел, а значит, углядев ее издали, не признает. И волосы она разделила, чего никогда не делала, на прямой пробор и собрала на затылке в плотный пучок, так что ни одна прядь их из-под шляпки не выбивается. «Приемлемо» — решает она.
Конфетка устала дожидаться Уильяма. День за днем проходит без его посещений, а если Уильям и появляется, то с головой, наполненной заботами его потаенной жизни — потаенной, правильнее сказать, от нее. Друзья и родственники знают его лучше, чем Конфетка, но знание это им ни к чему — какая несправедливость!
Ну так вот, она решила, что не станет больше блуждать во тьме. За время, которое она провела, изнемогая в этом доме, судьба ее не продвинулась вперед ни на шаг; Конфетка только и делала, что сушила волосы у огня, читала газеты — читала об акцизном сборе, готовясь к разговорам, которых так и не произошло, твердила себе, что не голодна, противилась искушению наполнить ванну. Чем больше поступков совершает Уильям — там, в мире, в котором ей нет части, — тем меньшую питает склонность ей доверяться. Из брошенных им в этом доме книг, посвященных духам, Конфетка узнала многое о спиртовых вытяжках туберозы, о масле из кассии как дешевой замене коричного, однако ей необходимо знать об Уильяме Рэкхэме гораздо больше! Больше, чем он готов ей открыть!
И потому Конфетка решилась: она будет следить за ним. Последует за Уильямом повсюду, куда бы он ни шел. С кем бы он ни встречался, с ними встретится и она, пусть даже издали. Его мир станет ее миром, она до единой капли выпьет знание о нем. А затем, когда у Уильяма сыщется, наконец, время, чтобы увидеться с нею, когда он приникнет к ее груди изборожденным морщинами лбом, она сможет поразить любовника инстинктивным пониманием его забот, тем, с какой безошибочностью угадывает ее интуиция все его нужды. Исподволь разделив с ним его жизнь, она обретет привилегию делить ее на основаниях самых законных!
Прежде чем покинуть дом, Конфетка медлит, в последний раз вглядываясь в свое отражение в зеркале. И сама едва узнает себя:
— Превосходно! — говорит она и снимает парасоль с уродливой, но устойчивой вешалки. Что стало с той, шаткой, которую Уильям так злобно пинал ногой? Он выставил ее на улицу и назавтра вешалки там уже не было. Мусорщики ее утащили, что ли? Случается ли такое на благопристойных улицах Марилебона?
Конфетка выходит на свежий воздух, осматривается. Вокруг ни души.
В течение следующих трех с половиной дней — или пятидесяти пяти, по ее подсчетам, часов — Конфетка предпринимает попытки обратиться в тень Уильяма Рэкхэма.
Непомерное количество этого времени тратится на пустое мешканье у его дома на Чепстоу-Виллас. Конфетка, нетерпеливо помахивая парасолем, прогуливается взад и вперед по улице и вдоль извозчичьих дворов, обступающих с трех сторон парк Рэкхэма, — иначе у нее либо ноги затекут, либо она просто свихнется. Да что же он там делает, в конце-то концов? Не в шарады же с женой и дочкой играет! Может быть, пишет деловые письма? Но сколько времени может занимать составление нескольких писем — теперь, когда история с Хопсомом закончилась? «Парфюмерное дело Рэкхэма» это огромный концерн, в котором работает множество людей, разве у Уильяма нет — как их там, писцов, — персонала, способного взять на себя заботы о материях столь приземленных? Или Уильям просиживает все это время за завтраком? Не диво, что у него отрастает брюшко — если он тратит половину утра на еду! Конфетка, напротив, начинает посвященный слежке день с булочки или яблока, которые она покупает по дороге сюда у уличного торговца.
По счастью, в эти первые утра ее наблюдения за домом Рэкхэма погода стоит тихая. Садовник все время копается в парке, добиваясь того, чтобы новая зелень произросла лишь в отведенных ей местах, — и это еще одна причина, по которой Конфетка не может подолгу задерживаться на одном месте. Она надеялась, что затишье позволит дочери Уильяма выйти из дому, поиграть, однако няня девочки охраняет ее, точно Бог весть какое секретное сокровище. Конфетка даже имени ее толком не знает; в одно из утр садовник крикнул, взглянув в окно второго этажа: «Здравствуйте, мисс Софи!» — и вскоре степенного обличил служанка устроила ему нагоняй, заставив беднягу поеживаться и извиняться. Ладно, пусть будет Софи, — если, конечно, приветствие Стрига было обращено не к няньке. Как это унизительно — знать до последней прожилки хер Уильяма и не знать, как зовут его дочь! Все старания Конфетки вытянуть из него имя девочки, не показавшись при этом чрезмерно назойливой, провалились, а сама она произнести его опасается, — вдруг у Уильяма имеются для подобной скрытности некие причины. И потому, до времени, когда нянька решит, наконец, что погода достаточно хороша для прогулок девочки, Софи Рэкхэм придется оставаться предметом домыслов.