Он хорошо знает, по каким дням миссис Фокс работает в «Обществе спасения», а по каким остается дома; расписание ее награвировано в памяти Генри, — так вот, по понедельникам она отдыхает. Потому-то он и выбрал нынешний день для похода в Сент-Джайлс, в одно из тех мест, где она могла бы помогать беднякам. Генри подавляет вызванный вонью кашель и идет дальше.
Проходит несколько минут, и все окружавшие его претензии на благоприличие исчезают, основательность и прямизна Оксфорд-стрит теряются из виду, наполовину позабываются, стираются из сознания кошмарным видением упадка — упадка самой улицы, упадка обветшалых домов по обеим ее сторонам, упадка обликов и нравов жалких ее обитателей.
Воистину, думает Генри, эта часть города есть закраина Ада, недолгий бивак на пути к погосту. Газеты твердят, что с пятидесятых здесь многое улучшилось, но может ли это быть? Он уже видел гниющие в канаве отрубленные собачьи головы с высунутыми, раздувшимися языками, на которых кишмя кишат вши; видел полуголых детей с изможденными, искаженными злобой и ликованием лицами, швырявших друг в друга камнями; видел орды призраков, глядевших из разбитых окон — ввалившиеся глаза, неведомо какой пол, тела, почти такие же серые, как лохмотья, которые их прикрывают.
Поразительное число этих людей живет, судя по всему, под землей, в подвалах, в которые можно попасть лишь по темным каменным лестницам, а то и по хлипким приставным. Мокрое простиранное белье, свисающее с протянутых из окон в окна веревок, пестрит отметинами сажи; там и здесь драные простыни хлопают на ветру, точно знамена, украшенные вместо эмблем выцветшими до бурости пятнами крови.
Генри Рэкхэм пришел сюда с одной только целью: понять, в чем состоит различие. Не то, о котором твердит миссис Фокс, но тем не менее различие.
Он проводит здесь считанные минуты, а в него уже вцепляется женщина средних лет, впрочем, не исключено, что она и моложе, чем выглядит; женщина, облаченная в просторное платье эпохи Регентства, многажды штопаное и латаное. Голова ее не покрыта, шея гола, улыбка, которой она приветствует Генри, выставляет напоказ все еще сохраненные ею зубы: означает ли все это, что она проститутка?
— Подайте бедной горемыке несколько пенни, сэр. Стало быть, нищенка.
— Вам нужна еда? — спрашивает Генри, которому вовсе не хочется выглядеть простофилей. Его так и порывает выказать щедрость, однако от нищенки, кажется, веет спиртным.
— Ваша правда, сэр, еда. Совсем я оголодала, со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не держала, — глаза ее алчно поблескивают, она сжимает опухшие ладони.
— Могу ли я… — он колеблется, сопротивляясь хищническому взгляду женщины, норовящему вытянуть из него душу, точно дождевого червя из земли. — Могу ли я проводить вас до места, в котором торгуют едой? Я куплю вам все, что вы захотите.
— Ах нет, сэр, — отвечает она, явно скандализированная. — Я дорожу моей репутацией, сэр. Да и о детишках тоже подумать надо.
— Детишках? — ему и в голову не приходило, что у этой женщины могут быть дети, слишком уж не похожа она на пухленьких, гладкокожих матерей, которых он видит в церкви.
— У меня их пятеро деток, сэр, — заверяет его женщина и ладони ее вспархивают в воздух — так, точно она может в любой миг схватить Генри за руку. — Пятеро, двое совсем малютки, и страсть какие горластые, а супружник мой этого не переносит, сэр, потому как ему спать охота. Ну и лупцует их, сэр, прямо в люльках, лупцует, покуда они не утихнут. Вот я и подумала, сэр, если бы ваша милость, сэр, подала мне несколько пенни, я бы моим малюткам купила в аптеке малость микстуры, «Блаженство матери» называется, сэр, и спали бы они, что твои ангелочки.
Рука Генри уже опускается в карман, однако тут его поражает ужас.
— Но… но вам следует уговорить мужа не бить ваших детей! — провозглашает он. — Это может причинить им ужасный вред…
— Да, сэр, а как же, но только он устает, сэр, цельный день трудится, ему ночью спать охота, а малыши, я уж вам говорила, страсть какие горластые, один замолчит, так другие орать начинают, терпежу никакого нет, сэр, их же шестеро.
— Шестеро? Вы только что говорили — пятеро.
— Шестеро, сэр. I Тросто одна малютка такая уж тихая, сэр, что и не знаешь, тут она или еще где.
Они словно заходят в некий странный тупик — здесь, на этой убогой, кишащей людьми улице. Генри колеблется, сжимая в ладони монету. Женщина облизывает губы, опасаясь сказать лишнего, поколебать его щедрость.
— Дети плачут не из озорства, — говорит Генри, все еще пытающийся отогнать от себя видение невинных младенцев, избиваемых прямо в колыбельках. — Вашему мужу следует понять это. Дети плачут, когда они голодны или опечалены.
— Ваша правда, сэр, — охотно соглашается женщина, глядя ему прямо в глаза. — Все-то вы понимаете. Вестимо, они голодные. И страсть, страа-асть какие опечаленные.
Генри вздыхает, отгоняя от себя подозрения. Милосердие невозможно без доверия или, по крайней мере, без готовности пойти на риск. Да, верно, эта женщина недавно приложилась к спиртному, она грубо льстит ему, Генри, заискивает перед ним — и что с того? Проявление доброты не испортит несчастную еще пуще, да и дети, каково бы ни было истинное их число, не станут винить матушку за грехи ее.
— Вот, — говорит он, вкладывая деньги в подрагивающую ладонь женщины. — Но помните, вы должны купить на это еду.
— Спасибочки вам, вот уж спвсибочки, сэр, — радостно произносит она. — Для вас это мелочь, сэр, все равно что нет ничего, а ведь вы только что напитали доброй едой бедную вдову и ее малюток — задумайтесь над этом, сэр!
Генри, наморща лоб, задумывается над этим, а женщина тем временем ускользает в темную щель между двумя домами.
— Вдову? — бормочет он, однако ее уже и след простыл.
В мире, устроенном на началах более идеальных, Генри получил бы несколько благодатных минут, которые позволили бы ему обдумать эту встречу и решить, что делать дальше, ибо в нем борются сейчас чувства самые противоречивые. Однако блеск денег был замечен другими жителями улицы и замечен так ясно, как если б над головами их сверкнул и грянул фейерверк. И потому из каждой ниши, из каждого закоулка к Генри начинают стекаться оборванные человеческие существа со светящимися от злоумышлении отвратительными глазами. Генри продолжает свой путь — не устрашенный, но в то же время странно встревоженный. По жилам его струится субстанция, обращающая страх в нечто совсем иное — в ощущение преувеличенной готовности ко всему, непривычного для Генри единства со своим телом.
Первым его нагоняет смахивающий на хорька, гротескно хромающий мужчина. Он сжимает в костлявой руке нож дубильщика, держа его наотлет, словно бы и показывая Генри, но показывая как вещь безобидную, по небрежности забытую новым здесь человеком, коему мужчина жаждет ее вернуть. Что до Генри, ему представляется, что воздух вокруг него наполняется не опасностью, но галлюцинаторным дуновением фарса.