Ничуть не смутившись, Могор отвечал ему так:
— Меня, о господин мой, больше привлекают верования с пантеоном богов. Легенды их захватывают воображение своим разнообразием. В них больше драматизма, больше юмора, больше чудесного, к тому же все эти божества отнюдь не паиньки: они постоянно встревают в дела друг друга, они бывают капризны, тщеславны и мстительны, совершают неблаговидные поступки, но все это, должен признаться, делает их весьма привлекательными.
— Нам тоже так кажется, — уже вполне миролюбивым тоном произнес император. — Нам нравятся эти любвеобильные и гневные, игривые и неравнодушные к людям боги. Мы выбрали специальных людей — их сто один, — для того чтобы они выяснили имена и подсчитали количество хиндустанских богов, причем не только общеизвестных и всеми почитаемых, но и низших, второстепенных, тех, что обитают в разных местах — в шепчущихся рощах, в смеющихся горных ручьях. Мы повелели изыскателям покинуть семьи и странствовать до конца дней своих. Им предстоит выполнить невозможное, а когда человек стремится к невозможному, он ежечасно рискует жизнью. Для него странствие — акт очищения от грехов, чуть к самосовершенствованию. Таким образом, это не просто миссия, связанная с собиранием божественных имен, а путь к самому Всевышнему. Они еще только начали свое дело, но уже собрали целый миллион прозваний. Полагаем, божественных существ в этом краю обитает гораздо больше, чем простых смертных, и нам радостно пребывать на земле, где столько высших сил. И все же мы — это мы, и миллионы богов — это не для нас. Мы всегда останемся привержены суровой вере предков, так же, как и ты будешь жить по заповедям вашего плотника.
Акбар больше не смотрел на Могора. Он впал в глубокую задумчивость. На еще влажных от росы каменных плитах Сикри танцевали павлины, вдали призрачно поплескивала величавая озерная гладь. Взгляд Акбара заскользил мимо павлинов, мимо озера, он устремлялся все дальше и, пролетев над Гератом и над владениями грозного турка, остановился на башнях и куполах далекого итальянского города.
— Представь себе готовые к поцелую полураскрытые губы женщины, — шепнул Могор. — Такова и Флоренция — сужающаяся к краям, расширяющаяся к самому центру, с рекой Арно, размыкающей ее посередине. Город-чаровница, город-ведьма. Она поцелует тебя — и ты пропал, царь или простой горожанин — неважно.
Акбар бродил по улицам второго такого же каменного, как Сикри, города, где, похоже, никто не хотел сидеть дома. В Сикри жизнь протекала за плотными занавесями, за закрытыми дверями, а в этом чужом городе вся она была на виду, под синим куполом небес. Люди ели в местах, где кружили птицы, играли в карты и в кости там, где сновали карманники, открыто целовались при всех, тискали своих подружек в узких переулках. Интересно, как себя чувствует человек в уличной толпе? Лишенный уединения, он сильнее ощущает свое отличие от других или, наоборот, меньше? Как действует толпа — усиливает она его эго или нивелирует его? В какой-то момент император почувствовал себя багдадским халифом Гаруном ар-Рашидом, который, укрывшись плащом, по ночам ходил по городу, чтобы узнать, как живет его народ. Но плащ Акбара был соткан из времени и пространства, и это был не его народ. Тогда откуда у него такое сильное чувство общности с обитателями этих шумных улочек? Почему он понимал их неразборчивую европейскую речь, как будто они говорили на его родном языке?
— Вопросы управления нас теперь мало волнуют, — заговорил Акбар. — У нас составлен свод законов, есть достойные доверия лица, ответственные за их соблюдение. У нас действует система налогов, позволяющая пополнять казну, но не лишающая людей средств к существованию. Когда появляется враг, мы его уничтожаем. Короче говоря, в этой области у нас все отлажено. Смущает нас совсем другое — сам человек. Он остается для нас загадкой. Он и, разумеется, связанный с ним вопрос о месте женщины в этом мире.
— В моем родном городе, господин, — сказал Могор, — на вопрос, что есть человек, давно ответили раз и навсегда. Ну а что касается женщины… Именно женщина — главный персонаж моего повествования, в ней одной весь его смысл, потому что спустя много лет после смерти Симонетты то, о чем шептался тогда народ, на самом деле произошло: чаровница снова явилась, но уже в другом облике.
11
Все, что любил Аго, находилось тут же, совсем рядом с ним…
Все, что любил Аго, находилось тут же, совсем рядом с ним, и, чтобы осуществить свои мечты, совсем не обязательно было, по его мнению, отправляться на край света и умирать там, среди гортанью говорящих чужаков. Когда-то давно в сумрачном восьмиугольнике баптистерия Сан-Джованни его, как и положено, крестили дважды: один раз как христианина, а второй — как флорентийца. Шалопай и циник, Аго признавал только второе свое крещение. Его религией был сам город, он искренне считал его земным раем. Великий Буонарроти называл двери баптистерия райскими вратами,
[29]
и когда маленький Аго вышел оттуда с окропленной святой водою макушкой, он уже не сомневался, что находится в окруженном стенами раю. В городе имелось пятнадцать ворот, и створки их всех с внутренней стороны были украшены изображениями Девы Марии и различных святых. Отправляясь в путешествие, каждый флорентиец обязательно касался лика одного из святых — считалось, что это приносит удачу, — и всякий раз перед дальней дорогой советовался с астрологом. Аго Веспуччи считал эти суеверия нелепыми, они служили для него лишь подтверждением того, что путешествие само по себе великая глупость. Вселенная для Аго кончалась сразу за их поместьем в Перкуссине; все, что находилось дальше, было покрыто мраком неизвестности. Генуя и Венеция казались ему такими же далекими, как планета Сириус или Альдебаран. «Планета» значит «блуждающий», «странник», поэтому к планетам он тоже относился с недоверием и предпочитал им неподвижные звезды. Генуя и созвездие Пса действительно настолько далеко, что трудно поверить в их реальность, но, по крайней мере, они имеют совесть не двигаться.
Как оказалось, ни Папа, ни король Неаполя после разгрома Пацци не стали нападать на Флоренцию. Зато, когда Аго было около двадцати, к ним с большой помпой заявился король Франции — уродливый рыжий карлик, чей несносный французский вызвал у Аго приступ тошноты. Он тогда отправился в бордель и усердно трудился, пока не поправил настроение. В этом вопросе Аго целиком соглашался со своим другом Макиа — Макиавелли: какие бы сюрпризы ни преподносила жизнь, хорошая ночка с красоткой обычно ставит всё на свои места.
― На свете почти нет таких печалей, дорогой Аго, — наставительно говорил Макиа, когда им обоим было не больше тринадцати, — от которых не смогла бы исцелить женщина с соблазнительной задницей.
Аго, который, несмотря на всю браваду и сквернословие, был вдумчивым и добрым пареньком, наивно спросил:
— А как же сами женщины? К кому же они обращаются, когда им плохо?
Лицо Макиа выразило озадаченность: то ли он об этом как-то не подумал, то ли хотел показать, что не мужское это дело — тратить время на подобные размышления.