Даже Раман Филдинг, всесильный босс «Оси Мумбаи», явился, мигая жабьими глазками, и отвесил почтительный поклон.
– Пусть все видят, что мы делаем для меньшинств, – изрек он. – Кого мы сегодня чествуем – разве индуса? Разве одного из наших крупных индуистских художников? Нет, но пусть оно так и будет. В Индии каждая общность должна иметь свое место, свои возможности для досуга – для творчества и всего прочего – каждая общность. Христиане, парсы, джайны, сикхи, буддисты, евреи, магометане. Мы не отрицаем этого. Это тоже часть идеологии «Рам раджья», принцип правления Всемогущего Рамы. Только когда другие общности посягают на наши индуистские святыни, когда меньшинство хочет диктовать свою волю большинству, тогда мы говорим, что малое должно немножко посторониться и уступить дорогу великому. На живопись это тоже распространяется. Я сам был в молодости художником. И со знанием дела могу сказать, что искусство и творчество тоже должны служить национальным интересам. Мадам Аурора, поздравляю вас с открытием этой почетной выставки. А насчет того, какое искусство останется в веках – интеллектуально-элитарное или популярное в массах, благородное или декадентское, скромное или напыщенное, возвышенное или низкопробное, духовное или порнографическое, – вы, я уверен, согласитесь, – он ухмыльнулся, предваряя шутку, – что на этот вопрос только «Тайме» в состоянии ответить.
На следующее утро «Таймс оф Индиа» (бомбейское издание) и все другие газеты города на видных местах напечатали репортажи о торжественном открытии, сопровождаемые пространными обзорами представленных работ. Этими обзорами на долгой и славной художнической карьере Ауроры да Гама-Зогойби был фактически поставлен крест. Привыкшая за долгие годы и к безудержной хвале, и к жестоким нападкам на почве эстетики, политики и морали, слышавшая в свой адрес обвинения в высокомерии, нескромности, непристойности, вторичности и даже – как в случае с картиной «Uper the gur gur the annexe the bay dhayana the mung the dal of the laltain» по мотивам Манто – в скрытых пропакистанских симпатиях, моя мать была стреляной птицей; но она и подумать не могла, что ее объявят, попросту говоря, анахронизмом. Тем не менее, вследствие одного из тех резких и сбивающих с толку сдвигов, какими меняющееся общество сигнализирует о перепаде в настроениях, тигры искусствоведческой братии, светло горящие и исполненные устрашающей симметрии,
[104]
дружно набросились на Аурору Зогойби и заклеймили ее как «салонную художницу», чуждую и даже враждебную духу времени. В тот же день на первых полосах всех газет сообщалось о роспуске парламента вследствие распада коалиционного правительства, сменившего у власти Индиру Ганди после периода чрезвычайщины; авторы некоторых редакционных статей сыграли на контрасте в судьбах двух издавна враждебных друг другу женщин. «Заря Ауроры меркнет, – гласил заголовок на первой странице „Тайме“, – а у Индиры новый рассвет».
Тем временем в галерее «Чемоулд», которой покровительствовала семья Ганди, происходил первый бомбейский показ произведений молодого скульптора УМЫ Сарасвати. Центром экспозиции была группа из семи грубо-шарообразных каменных изваяний с небольшими выемками вверху, наполненными ярко окрашенными порошками – ярко-красным, ультрамариновым, шафранным, изумрудным, пурпурным, оранжевым, золотым. Работа, озаглавленная «Сущность материнства: перемены и улучшения в постсекуляристскую эпоху», год назад произвела фурор на выставке «Документа» в Германии и только что вернулась на родину, побывав в Милане, Париже, Лондоне и Нью-Йорке. Те же отечественные критики, что расправились с Ауророй Зогойби, объявили Уму – «молодую, красивую и глубоко верующую» – новой звездой индийского искусства.
Все это были, конечно, сенсационные события; но я испытал от этих двух выставок потрясение более личного свойства. Впервые увидев работы УМЫ – ведь она по-прежнему не разрешала мне приезжать в Бароду, где была ее мастерская, – я также впервые узнал, что она религиозна. Посыпавшиеся теперь интервью, где она заявляла о своей истовой вере во Всемогущего Раму, меня просто сразили. Несколько дней после открытия выставки она отказывалась встречаться со мной, ссылаясь на занятость; когда она наконец согласилась свидеться в «номерах для отдыха» на вокзале Виктории, я спросил, почему она скрывала от меня такую важную часть своей души.
– Ты ведь называла Мандука ублюдком, – напомнил я ей. – А теперь газеты полны твоими высказываниями, которые звучат как музыка для его ушей.
– Я не говорила тебе, потому что религия – личное дело, -ответила она. – А я, как ты знаешь, чересчур, может быть, оберегаю свое личное. И я действительно считаю, что Филдинг – бандит, скотина и гад, потому что он пытается превратить мою любовь к Раме в оружие против «моголов» -то есть мусульман, кого же еще. Но, милый мой мальчик, -она никак не хотела отказаться от этих ласкательных выражений, хотя в 1979 году, через двадцать два года после моего рождения, телу моему было сорок четыре, – пойми, что если ты принадлежишь к крохотному меньшинству, то я – дитя огромной индийской нации и как художница не могу с этим не считаться. Я должна сама прийти к моим корням, познать вечные истины. Бас, мистер, это не касается; совершенно не касается. К тому же, если я такая фанатичка, тогда скажите на милость, сэр, что я делаю здесь?
Последнее звучало убедительно.
Аурора, глухо затаившаяся в «Элефанте», смотрела на все иначе.
– Извини меня, но эта твоя девица – самая амбициозная личность из всех, кого я знаю, – сказала она мне. – Даже близко никого нет. Чует, как меняется ветер, и поворачивается в нужную сторону. Погоди еще; через две минуты она будет стоять на трибуне ОМ и изрыгать проклятия. – Тут ее лицо потемнело. – Думаешь, я не знаю, как она старалась изо всех сил провалить мою выставку? – произнесла она мягким голосом. – Думаешь, я не проследила ее связи с теми, кто издевался надо мной в газетах?
Это было чересчур; это было недостойно. Аурора в опустевшей мастерской – ибо все «мавры» находились в музее Принца Уэльского – смотрела на меня глубоко запавшими глазами поверх нетронутого холста, и кисти падали на пол из ее пучка волос, как стрелы, летящие мимо цели. Я стоял в дверях и кипел от злости. Я пришел драться – потому что ее выставка тоже была для меня личным потрясением; до ее открытия я не видел этих монохромных полотен, на которых ромбовидно-клетчатый мавр и его белоснежная Химена любили друг друга под взглядами его черной матери. Выпад против УМЫ – довольно абсурдный, подумал я в бешенстве, со стороны тайной любовницы Мандука – дал мне повод ринуться в атаку.
– Мне очень жаль, что они разнесли твои картины в пух и прах! – кричал я. – Даже если бы Ума хотела что-нибудь подстроить, как бы она смогла? Как ты не видишь, насколько она смущена тем, что ее хвалят, а тебя ругают? Бедняжке так стыдно, что она даже не смеет показываться! С самого начала она тебя боготворила, а ты в ответ льешь на нее грязь! Твоя мания преследования перешла все границы! А что касается прослеживания связей – что, по-твоему, я должен думать, глядя на эти картины, на которых изображена ты, шпионящая за нами? С каких пор ты стала этим заниматься?