Они привезли его домой и уложили в кроватку, которую ему предстояло делить с красногубыми резиновыми зверюшками. Над кроваткой висела прикрепленная к потолку карусель с улыбающимися пластиковыми рыбками. Мэри Кейт водила рыбок по узкому кругу, а Джеффри сидел и смотрел, всегда молча. Кроватку они поставили так, чтобы малышу был виден телевизор. В первые недели после выписки Мэри Кейт тревожило то, что Джеффри очень редко плачет. Она пожаловалась Джо, ведь плач — здоровая реакция новорожденного, но Джо ответил:
— Ну так что же? Возможно, он всем доволен.
Но Джеффри не только мало плакал. Он никогда не смеялся. Даже по субботам утром, когда показывали «Тома и Джерри» и «Хауди-Дуди», Джеффри, у которого резались зубы, молча мусолил зубное кольцо, блуждая взглядом по тесным закоулкам квартиры. Равнодушие Джеффри тревожило Мэри Кейт; его глаза были как у рыбы, плавающей в холодном море, или у змеи, затаившейся в темной норе.
Когда Мэри Кейт брала сына на руки, ей порой казалось, что он не испытывает никакого желания быть рядом с ней. Мальчик отчаянно вырывался, а если мать крепче прижимала его к себе, норовил ущипнуть ее. Время шло. Глядя на Джеффри, в особенности разглядывая его личико, Мэри Кейт тревожилась все сильнее. Ребенок не походил ни на нее, ни на Джо. Джо время от времени сухо замечал, что в конце концов мальчик будет похож на него, но Мэри Кейт понимала, что муж далек от истины. А какова была истина? Не была ли она, случайно, похоронена у нее в подсознании, в том его уголке, где хранились смутные воспоминания о воющей сирене «скорой помощи», о белом внутри кузове и людях в белых халатах, которые бесконечно ощупывали ее истерзанное тело?
Несмотря на разочарование, Мэри Кейт не позволяла себе плакать. Она всегда прекращала думать о ребенке раньше, чем хлынут слезы, завертится водоворот сомнений, примерещатся во мраке призрачные фигуры.
Джо теперь три дня в неделю работал в две смены и являлся домой рано утром, мечтая об одном — выпить пару банок пива и рухнуть в постель, иногда даже не раздеваясь. Случалось, он уходил на работу в том же, в чем спал накануне, а бывало, по несколько дней ходил небритый. У него не было сил даже думать о возвращении в колледж, а его острый обвиняющий взгляд оскорблял Мэри до глубины души. Джо почти перестал разговаривать с женой и обращался к ней только в случае необходимости, а Мэри Кейт научилась поворачиваться к нему спиной в постели.
За те три месяца, в которые квартира постепенно заполнилась резиновыми игрушками и пеленками и пропахла молоком и чем-то кислым, у Джо вошло в привычку уходить из дома и подолгу бродить по городу. Нередко он возвращался, когда Мэри Кейт уже спала. Разбуженная стуком входной двери, она слышала, как он заходит, часто — пьяный, бормоча себе под нос что-то, чего она не могла разобрать. Подонок, думала она. Пьяный подонок. И, не глядя на него, резко бросала: «Сперва разденься, потом ложись».
Спал Джо все хуже, метался, вскрикивал во сне. Тогда Мэри Кейт слышала, как он встает, пьет в ванной воду и, как ни странно, гремит дверной цепочкой, проверяя, надежно ли закрыта входная дверь. Но она лежала тихо как мышка, притворяясь спящей, а когда Джо возвращался в постель, засыпала, точно зная, что муж еще долго будет лежать в темноте с открытыми глазами, неподвижно глядя ей в спину.
Не раз Мэри Кейт просыпалась и видела его силуэт на фоне освещенного квадрата окна: он стоял над кроваткой, вглядываясь в спящего малыша, стоял очень прямо, сжимая кулаки так, что белели суставы пальцев, и буравил взглядом неподвижную фигурку в белой пижамке. Утром оказывалось, что Джеффри проснулся раньше ее и крепко держится за прутья кроватки, словно хочет до срока улизнуть из тюрьмы младенчества. Темные глаза мальчика пронзали ее; казалось, он сердито смотрит сквозь Мэри Кейт на ее спящего мужа. Однажды, когда Джо взял ребенка на руки, чтобы продемонстрировать отцовскую привязанность (что случалось нечасто), Джеффри чуть не выколол ему глаз, тыча пальцем в карусель с рыбками. Джо чертыхнулся и, потирая пострадавший глаз, опустил ребенка обратно в кроватку.
Мэри Кейт начала бояться Джо. Настало лето, жара накинулась на них, как беспощадный зверь, и Джо все чаще и все легче выходил из себя. Глаза у Джеффри потемнели и превратились в черные, блестящие хитрые щелочки, а волосы росли прямые и черные. Нос удлинился. Мэри Кейт с внезапной тревогой увидела, что подбородок у сына будет с ямочкой. Ей было хорошо известно, что ни у них в роду, ни в роду у Джо таких подбородков не было. Она водила пальцем по краям намечающейся ложбинки, слушая далекий вой сирены, летевший над городскими крышами. Джо тоже заметил ямку. Когда он откупоривал бутылку пива и принимался разглядывать Джеффри, игравшего на полу, у Мэри Кейт возникала твердая уверенность в том, что Джо непременно пнул бы малыша в лицо, если бы мог.
Однажды вечером на исходе лета, когда Джеффри играл с кубиками, разбросанными по ковру, она уселась на пол перед ним и стала изучать его лицо. Джеффри строил башню, а узкие, темные, почти черные глаза равнодушно следили за матерью, словно поддразнивали: ну-ну, смотри-смотри. Тонкие пальчики двигались не по-младенчески неловко, а по-взрослому уверенно.
— Джеффри, — шепнула Мэри.
Ребенок оторвался от кубиков и медленно поднял голову.
Мэри Кейт невольно потупилась. Под пристальным взглядом черных глаз сына у нее перехватило дыхание и закружилась голова, словно она глотнула спиртного. Они были неподвижные, будто нарисованные.
Мэри Кейт протянула руку, чтобы пригладить его спутанные черные волосы.
— Мой Джеффри.
Джеффри размахнулся и развалил башню из кубиков. Они разлетелись по всей комнате, и один ударил Мэри по губам. Она испуганно вскрикнула.
Джеффри подался вперед, его глаза расширились от восторга, и Мэри Кейт пробрала дрожь. Она взяла сына за руку и шлепнула, приговаривая: «Бяка! Бяка!» — но Джеффри не обратил на это никакого внимания. Он коснулся свободной рукой губ матери. На пальцах осталась капелька крови.
Испуганная и зачарованная черным немигающим взглядом ребенка, Мэри Кейт смотрела, как он подносит пальцы ко рту, как высовывает язык и слизывает алую каплю, как глаза его коротко вспыхивают, точно далекий маяк в ночи. Очнувшись, она сказала: «Бяка, нельзя!» — и хотела опять шлепнуть сынишку по руке, но он повернулся к ней спиной и принялся собирать кубики.
Пришла осень, за ней зима. За стенами дни напролет противно свистел ветер. В сточных канавах шуршали листья. Крышки помойных баков покрылись снегом и льдом. Этой угрюмой, унылой зимой Мэри Кейт все больше отдалялась от Джо. Он словно бы сдался; теперь он совсем не пытался общаться с ней. Он давным-давно забыл, что когда-то она делила с ним ложе, и Мэри Кейт понимала, что рано или поздно, отправившись однажды вечером на очередную «прогулку», Джо не вернется домой. Он и сейчас уже порой пропадал на сутки, а когда она, вынужденная выгораживать блудного мужа перед диспетчером, обрушивалась на него, попросту поворачивался на каблуках и вновь исчезал за дверью. Наконец он возвращался — грязный, небритый, провонявший пивом и потом — и спотыкаясь вваливался в дом, бормоча что-то в адрес ребенка. «Дурак, — говорила она. — Жалкий дурень».