Вирус съел Мэтью. Время съело Джоанну. Что ест Питера?
Так, теперь у него эрекция. Не дико ли это? Он чувствует что-то вроде головокружения, полета над бездной… неких возможностей. Ну, нет. Если бы он и вправду был геем, он бы уже это знал, разве нет? Тем не менее у него эрекция из-за этого мальчишки, его жены, перевоплотившейся в мальчика, но, как бы то ни было… Он подслушивает, как этот мальчик онанирует. Да — храни его Господь — он возбужден юностью Миззи и вероятной обреченностью Миззи и, да (хотя прошло уже больше тридцати лет), мимолетным (длившимся долю секунды) лицезрением Джоанниного бледно-розового соска в тот момент, когда она поправляла купальник, хотя сейчас этот сосок наверняка изменился до неузнаваемости; он возбужден памятью о собственной молодости, эфемерным и в то же время удивительно вдохновляющим обещанием невообразимо богатого и разнообразного эротического будущего, которое подарил этот мелькнувший Джоаннин сосок; он возбужден (наверное, это тем более дико?) той методичностью, с которой смерть пожирает живых, и вчерашней юной, нежно-решительной официанткой в "ЙоЙо" и тем, где он сейчас находится и чем, похоже, является — слово "извращенец" приходит на ум, не так ли? (Неожиданное открытие: вполне вероятно, что фетишистов и им подобных возбуждает само сознание того, что они фетишисты; как бы то ни было, извращенец-любитель Питер испытывает сексуальное возбуждение именно от того, что делает нечто постыдное.) Странная история, парень… А может, ты и вправду один такой? Может, у тебя какая-то особая ориентация? Темная дрожь пробегает по телу Питера, пьяняще-острое чувство стыда — все-таки происходит что-то запретное и неправильное и именно поэтому (пускай совсем чуть-чуть) значительное — а в следующую секунду он слышит негромкий стон, в значении которого сомневаться не приходится: Миззи кончил (Питер не кончит, он не настолько возбужден, ну, или не может позволить себе быть настолько возбужденным), и на какое-то мгновение он испытывает пронзительную любовь к Миззи, к самому Миззи, и к гибнущему миру, и к девочке в зеленой кожаной куртке, которая разглядывала акулу, и к трем ведьмам, которые хотят его сожрать (откуда это? "Макбет"?), и к Би, когда ей было два или три года, и она, споткнувшись, скатилась с лестницы и, хотя — слава богу — ничего не сломала, ужасно испугалась, и он прижал ее к себе и шептал ей на ухо всякие утешительные слова до тех пор, пока все опять не наладилось, до тех пор, пока ему не удалось все исправить.
Ночной город
Пережив то, что он пережил, Питер едва справляется с новой волной тошноты. Что происходит? Почему из всех мужчин именно Миззи вызывает у него такую бурю эмоций? Возможно ли быть геем по отношению к одному-единственному мужчине?
Что с ним? Неужели вся его дурацкая жизнь — ложь?
Но, пожалуй, еще больше Питера удивляет то, что его влечение к Миззи только усилилось. Может быть, на самом-то деле наши сердца разбивает не чья-то невероятная прекрасность, а пронзительное чувство узнавания и родства от встречи с чужой слабостью, унынием, жадностью, глупостью. Нет, конечно, требуются и достоинства, некие достоинства, но все-таки Эмма Бовари, Анна Каренина или Раскольников нравятся нам отнюдь не потому, что они какие-то особо "хорошие", а как раз потому, что они "нехорошие". Потому что они — это мы, и потому что великие писатели их за это простили.
Миззи до вечера кайфовал в модной квартире сестры. И, да, на Питера это подействовало неотразимей, чем все медитации в саду камней. Вот теперь, когда он больше не чувствует необходимости ни защищать Миззи, ни восхищаться им, он может начать его просто любить.
Когда Ребекка возвращается с работы, ему приходится (пришлось — сейчас уже начало двенадцатого) разыграть немного неловкий спектакль, притвориться, что он проспал как убитый много часов подряд и, соответственно, несколько преувеличить степень своего недомогания и перенесенных страданий, что повлекло за собой беспощадную диету: чашка бульона и ни капли алкоголя (кстати, нет ли у него алкогольной зависимости? Существует ли какой-то способ это выяснить?). Миззи явно расстроило, что все это время он был не один — никто бы не обрадовался, даже если бы он не покупал наркотики и не мастурбировал. Питер, как ему хочется надеяться, чрезвычайно убедительно изобразил человека, отравившегося до полусмерти, практически побывавшего в коме. Приведенный в чувство Ребеккой, он являл собой нечто вроде призрака отца Гамлета, ходячую немочь, мямлящую что-то про несвежий майонез в рулете с индейкой (да, конечно, завтра первым делом он попросит Юту поставить их в известность), а сейчас — чашка бульона и несчастная старая развалина опять отправляется в постель в полдевятого вечера, чтобы продолжать симулировать нечеловеческие страдания (на самом деле он чувствует себя почти нормально, боль в желудке утихла, осталось обычное ощущение легкого физического дискомфорта, с которым он живет уже много лет) и пялиться в телек, по которому крутят "Остаться в живых". По пути из гостиной в спальню он бросает беглый взгляд на Миззи — вид у него по-прежнему озабоченный; он сидит за столом со стаканом вина, такой юный и виноватый и… какой?.. Трагический. Трагический, каким может быть только тот, кто молод и не боится гибели (как он скажет Ребекке, что Миззи снова употребляет наркотики?), тот, кто бросается вниз до того, как сама дорога уходит под горку; такой трагизм невозможен в старости и даже в зрелости, когда любой намек на падение смягчен привычкой, ранами и, наконец, самой отупляющей неспособностью сохранить молодость. Юность — вот единственная по-настоящему эротическая трагедия: Джеймс Дин, прыгающий в свой "порше спайдер"; Мэрилин Монро, направляющаяся к кровати.
К полуночи Питер в качестве мнимого больного провел в постели уже столько времени, что ему начинает казаться, что у него пролежни — нелепость, но порой он и вправду опасается, что от долгого лежания у него может развиться что-то вроде мозговых пролежней, во всяком случае, ему очень трудно заставить себя оставаться в лежачем положении даже тогда, когда он действительно болен, а полдня непрерывного лежания, притом что он — более или менее — здоров, почти невыносимо. Рядом с ним спит Ребекка, Миззи ушел в свою комнату. Питер слышит посапывание жены. По другую сторону практически лишенной объема стенки — ни звука. Что он делает? — думает Питер. Может быть, тоже лежит без сна, не зная, можно ли доверять Питеровым словам про его, Питера, полную невменяемость. Питер на мгновение воображает их обоих — себя и Миззи — в виде двух надгробных барельефов; если раньше только Миззи казался ему скульптурным воплощением идеального воина, то сейчас он видит их обоих, лежащих рядышком в своих саркофагах в полной безопасности, которая даруется мертвецам; двое мужчин: один — постарше, другой — помоложе, павших в бою за спорный клочок земли, на которой в наши дни, скорее всего, располагается парковка или супермаркет, притом что они с Миззи (новоявленные обитатели вечности) остаются ровно такими же, какими были, когда монахи погребли их, граждан малозаселенного мира лесов и топей, где водятся божества и чудовища, где мужчины кромсают друг друга мечами и пиками ради обладания крохотным островком земли, на которой можно хоть что-нибудь вырастить, исчезнувшего мира, в котором жилось не легче, чем в сегодняшнем, но где еще не было ни вульгарности, ни безвкусицы. В Миззи есть что-то от Средних веков — бледная гармоничная красота, грустные глаза, впечатление (Питер никак не может от него избавиться), что он бесплотный, что он — ошибка, ребенок-призрак, лишенный естественной связи с окружающим миром, которой не обделен почти никто из смертных.