Впрочем, не об этом я думал в этот момент. Я думал: вот стоит среди публики человек, который убивает. А вот другой, который спасает. И что же? Есть ли разница между нами? Конечно есть. Спасать — поступок дерзкий, оттого врач и разжевал танк. Он ведь выступил как публичный антипалач. Ему было по хую: и страх девочки, и страх публики. Ему не по хую лишь быстрое, своевременное, хорошо натренированное движение доброты.
Добрые дела требуют бесстыдства, они могут позволить себе даже уродства, и поэтому они — удел смелых. Мне такая смелость не по плечу, я слишком застенчив, вот у Райнхарда Йони холодное отважное сердце бьется в его веснушчатом загорелом черепе. Добрые дела — это плевок в лицо человеческого мира, который влюблен в зло. А мои убийства — они сокровенные, нежные, скрытые от мира золотой шторкой…
Сцена с индийской девочкой послужила словно бы специально подобранной заставкой, предваряющей следующий доклад. Впрочем, не столько доклад, сколько просто выступление — устроители конференции пригласили выступить человека, который в 1968 году был одним из советских танкистов, вошедших в Прагу вместе со своей дивизией. Им оказался пожилой худой грузин, темнокожий, с седой щеткой усов, по виду таксист из Тбилиси или даже фермер из долин — в аккуратном коричневом костюме, в черных начищенных остроносых ботинках. Держался он скованно и прямо, как деревянный, и казалось, что, говоря, он станет сильно волноваться и запинаться, тем более что никакого готового текста у него с собой не наблюдалось — разве что он заучил свое выступление наизусть…
Заговорил он, впрочем, довольно непринужденно, спокойно, добрым и, кажется, мудрым голосом, с доброй снисходительностью, словно обращался к детям: говорил по-русски с сильным грузинским акцентом.
арагие друзья! От всего сердца хачу сказат спасибо харошим людям, что пригласили меня на собрание, где честный человек хочит сказат: нэт войне! Ни за что война! Нам не нужно никакой вражда, зачем такие дела: туда-сюда, убиват, насиловат, грабит нехарашо. Человек не для такого родился, чтобы делал такой дела: человек хочит пить вино, работат харашо, женщина любить, небо смотреть, мясо кушать, дети растить. У мена пят детей, три сын, два доч, четыре внука ест, пускай дети не знают, что такой война! Девочка щас вот танком падавилась — это как знак, да? — не дадим нашим детям умирать за войну! Вот говорят: мы сюда в 68-м году приехали на танках свобода подавлять, но я так скажу: мы никого не убивали. Нам что, сказали, куда мы едем, зачем, да? Мы ничего не знали, да. Я такую вещь вспоминаю: мы колонной движемся, а там гарадок такой маленький, указатели везде сняты, это диверсанты, суки, паснимали, чтобы запутать нас, чтоб мы дорога не нашли савсем, но мы срать хотел на это, панимаешь? Я на танк стал, люк открыл, все нагатове, ожидаем, враг может напасть, страшно, да, — все как умерли, тишина, только танк идет-шумит. Люди попрятался кто куда, боятся наших, и вдруг вижу — катенок, маленький такой, на дороге бегает, туда-сюда, метается — совсем с ума сошел, а деваться ему некуда, панимаешь, вот-вот прямо под гусеницы угодит. Я думаю: ах ты, чтоб его, твоя мать, маленький такой — я на ходу с танка саскачил, взал его, катенка, и на броню обратно вскачил — не хачу, чтоб ты погиб, зачем, говорю. В руках его держу, он туда-суда — замурликал. Так, глажу его — белый как снег на горах, хароший. Спас его, вот как человек щас ребенка спас, да. За это ему великое спасибо родители скажут: спасибо тебе, ты ребенка спас. Потом туда-сюда, дошли до места: мы в большой амбар ночевали, а я с катенком говорю: знаешь, что такое горы? Там такой воздух, как вино, панимаешь? Он такой слушает меня, как человек. А потом вдруг рука моя в зубы схватил и держит, блядь. Извините меня, плохое слово сказал, но как еще скажешь, схватил за палец и не отпускает, а зубы острые, до кости режут, я рву руку: отдай, гаварю, такой-сякой, в сраку тебя ебат, мама твоя ебат, а он палец отгрыз на хуй совсем. Потом рука впился — руку отгрыз. Больно, не магу, а он руки отгрыз, ноги отгрыз, печень вигрыз из меня, почки-хуечки — все вигрыз, в голову впился, мозг давай сосать — мозг висосал. Если бы они все честно за свою страну встали, я бы слова не сказал. Если б они смело как один человек встали, нам бы пизды наваляли, а мы бы их к ебаной маме из танков расстреляли… А то они говорят: вы свободу давить приехали, а сами папрятались по щелям, только этот катенок сражаться за всю их сраную страну один на битву вышел — всего меня изгрыз, живого места не оставил, мясо и кости мои кушал — ничего не оставил. Убил меня совсем, пизда меховая…
Грузин вдруг просиял светлой меднозубой улыбкой, в глазах сверкнуло глубокое южное лукавство.
— Вы падумали, сумасшедший савсем грузин приехал, да? Нет, шутка такой. Я вот что хотел сказать: как бы в мире все ни складывалось, а жить нельзя без улыбка. Как бы все хуево ни складывалось, даже если весна под танками пагибает, все равно без улыбка нельзя. Мы в горах гаварим: когда джигит умирает, вспоминает восход солнца и улыбка красавицы.
Грузин сошел в зал под смущенные аплодисменты слушателей.
ервый день конференции завершился: участники, переговариваясь, спускались вниз по широкой лестнице дворца, держа в руках длинные золотые конверты. Два маленьких желтых автобуса ждали снаружи, чтобы везти всех на ужин к Уорбису. Я искал взглядом Элли, но не находил. В автобусе ехали весело, сжимая маленькие ледяные бутылочки белого вина в руках. Политологи, культурологи, врачи без границ и военные эксперты шутили и галдели. Все общались, и только Райнхард Йони и грузин-танкист сидели одиноко в разных концах автобуса, окруженные зоной отчуждения: первый был слишком добр, второй слишком странен, и к ним никто не подходил.
Я хотел подсесть к кому-нибудь из них, чтобы скрасить их застывшее одиночество, но не смог выбрать к кому — оба вызывали у меня одинаковое восхищение, но обоим я, убийца из Москвы, был не нужен: они родились в горах, и невидимые вершины сверкали над их головами.
Я вздремнул; мне снилось, что я участвую в экспедиции, мы идем цепочкой по горным краям: вокруг ущелья, провалы, снежные пики, базальтовые черные скалы, удрученно вздымающиеся к белому небу. Всех нас, участников экспедиции, гложет тревога, мы идем много месяцев, лет, мы измождены, но полны решимости найти Озеро Орлов. Что за надежды мы возлагаем на это озеро — не знаю, да и разве дано узнать, что скрывается внутри твоих надежд? Мы надеемся на неведомое, но холодный ветер пронзает наши тела, и многие не дойдут до цели… Но мы находим озеро, все мы живы; оно огромно, а форма — абсолютно правильный овал, все заледенелое, а изо льда по всему пространству озера торчат головы орлов, словно толпа орлов вмерзла здесь в лед. Можно бы сказать «стая», но орлы не живут стаями. Пернатые тела с раскинутыми крыльями видны сквозь лед. Странно, но орлы — живые, об этом говорят их глаза, пылающие злобой. Спустившись на плато, мы понимаем, что здесь вмерзли в лед орлы-гиганты: каждая из орлиных голов размером с четырехэтажный дом. От голов исходит страшное зловоние, смешанное с резким запахом льда. Орлиные головы кипят от величественной злобы, но лед не тает, а мы сжались под ветром…