Жильцы дома номер три, квартиры номер четыре, по Спиридоньевскому переулку уже ко всему этому привыкли. Бывало все: и невероятные сборища до шести утра, и шествие среди ночи по длинному коридору в высшей степени подозрительных личностей, то оборванных, то чересчур интеллигентных, и появление милиции, и сумасшедшие беседы в коридоре, и бесконечный ряд водочных бутылок, и вынос пьяного тела — домой, к друзьям, или далеко-далеко… Жильцов поражала странная смесь лиц на «сборищах»: солидные бородатые люди, в хороших костюмах, с портфелями, иногда любовно ухаживали за дикими оборванцами, чуть ли не вытирали им со рта пьяную блевотину. Да и сами «солидные» люди были хороши, если правда, внимательно вглядеться им в глаза.
Одна старушка-соседка, например, «вглядывалась» и потом так пугалась, что заболевала кошмарами.
— Ну, о чем можно целыми ночами говорить?! — возмущалась вторая соседка, которая тоже любила подслушивать. — Ведь говорят, говорят, ночи напролет… А то шепчутся, шепчутся… Ум последний потеряешь.
— Нет, это неспроста, — заявляли другие, — тут что-то есть…
И они шарахались от собственных слов. Впрочем, времена были уже давно не сталинские, и с точки зрения закона все было относительно благополучно. Даже с порой возникающими милиционерами были добродушные отношения.
Поэт Леня Терехов, например, вышел один раз из этого дома не только по-небесному пьяный, но и без штанов, и причем прямо навстречу милиционеру. Но поэт ничуть этим не смутился, а бросился в объятия служивому и стал его целовать. А на суровый вопрос: «Где штаны?» ответил: «Что значат штаны, товарищ милиционер, по сравнению с вечностью?» И тот увез поэта в вытрезвитель…
Среди жильцов квартиры номер четыре тоже обитал милиционер, Костя, но был он тихий и забитый. Он побаивался компании Олега (потому что видел то, что по его мнению, невозможно было видеть), но все-таки кричал иногда из-под двери, запершись на крючок:
— Олег, я тебя посажу, Олег, я тебя посажу!
Но дальше этого дело не шло, да он и не хотел никого сажать — но любил иногда шумно грозиться, прикрывая свой испуг. К тому же «посадить» кого-либо было уже трудно.
— Баб почему голых рисуют?!! — возмущался он иногда, поглядывая в комнате Олега на картины по стенам.
За голых баб он принимал обычно иное, часто летящие гробы.
Так или иначе, но по средам и субботам таинственный и свободный загул царил в доме номер три по Спиридоньевскому переулку.
Сейчас в уютных двух комнатках Олега было всего человек восемнадцать — меньше чем обычно. За окнами по-царски правила ночь, и почти все люди пришли недавно, отзвонив свои, вызывающие нервные судороги у жильцов, шесть звонков — знак, что идут к Олегу. Выделялась Катя Корнилова, подпольная царевна московских кружков, женщина лет двадцати семи с мягкими золотистыми волосами и лицом смелым и нежным. «Царевной» она была не просто за женственность — мало ли красавиц в столице — но за «огонь и глубину личности», как плаксиво говорил Глебушка Луканов, знаменитый художник и ее поклонник. Глебушка был пьяница, который рисовал фантастические картины, напоминающие древние сказки, и слава его в неконформистском мире не уступала Олеговой.
Два портрета Кати Корниловой работы Луканова украшали лучшие салоны художественной элиты Москвы. Один из них словно был в ауре древнерусских царевен, милосердных и благостных, подобно самой Анастасии, первой жене Ивана Грозного, которая смягчала страшный нрав царя: при ней он еще не был Грозным.
Сам художник и творец этих портретов смирно сидел в углу, блестящими безумными глазами поглядывая на Катю. Был он почему-то в пальто, которое приходилось ему чуть ли не до пят. Катя пришла не одна, а как всегда со свитой: за ней тянулась целая цепь «мамасек» или ее душевных поклонников и поклонниц, которых она пригревала своим существованием и вводила в круги неконформистской Москвы. Это были совсем молодые люди, неофиты, лет 19–20, которые еще тянулись к необычному. Некоторые из них впервые были на вечере у Олега и им торжественно подносился штрафной стакан водки — знак внешнего посвящения. Выделялась Верочка Тимофеева, самая молоденькая. Пухлая и доверчивая, она чуть не плакала от радости, и светилась, что здесь можно по-духовному выпить и поговорить о Боге. Она с любопытством поглядывала на человека, что-то шептавшего об антропософии Андрея Белого…
Катя — такое уж наступило у нее время — жила одна, свободная, но недоступная, хотя ее и окружали многочисленные поклонники, из которых она выделяла Глебушку Луканова.
— Что ты в нем нашла? — сказала ей как-то Тоня Ларионова, любовница Олега. — Может быть, он и великий художник, но сам как дитя. В нашем мире есть другие великие: сильные…
— Мне такие великие не нужны, — ответила ей по-теплому Катя. — Они без меня обойдутся. Я вот малышей люблю пригреть, им тепло сердечное давать. Им много не надо, Тонюша — ласковое словцо, чайком угостить, да иной раз о Царствии Небесном потолковать. А ведь тем великим я вся нужна: они жадные, избалованные. Я ведь и Глеба Луканова, из великих, терплю только потому, что он на них не похож: весь в соплях, пьяница, плачет часто, и по арбатским магазинам по вечерам побирается: на водку просит… Так-то вот, Тонюша.
И Тонюша, усмиренная, отошла.
Вообще поклонницы Олега — красивые, чуть-чуть высокомерные, холено-стройные были противоположностью «мамаськам» Кати, бедным, утомленным и мечтательным…
…Олег только что кончил читать свои стихи — и все еще длилась тишина.
— Извел, извел ты нас своими стихами! — вдруг заголосил Закаулов. Около него лежал стакан из-под вина. — Что-то в твоих ритмах захватывает… Ритмы, ритмы — вот в чем дело.
— Олег, почему я всегда вспоминаю детей после ваших стихов? — раздался голос из тьмы.
— Водки, водки, водки! — завопил кто-то из угла.
— Да причем здесь дети!? — закричали рядом. — Здесь просто мастерство… Олег, прочтите еще!
— Не надо смысла, только не надо смысла! — забормотала белокурая девушка, очутившаяся около Верочки Тимофеевой. — Не надо смысла: от него страшно! Пусть от стихов остается только музыка. Только музыка. Не хочу смысла!
— Да нет же, смысл здесь усиливает музыку. Музыка тогда еще больше рвет душу! — выкрикнул Закаулов. — Как ты не понимаешь!
— Не могу я, не могу! Я должен выпить от всего этого! — застонал худой моложавый парень по имени Коля, и тут же исчез с бутылкой водки за шкафом. Он почему-то очень любил этот шкаф и иногда садился на него верхом, чтобы выпить там и послушать стихи.
Олег привык к подобной реакции и сам пьянел от нее. Он часто испытывал то же, что и слушатели, и ему хотелось читать, читать и читать, чтобы выхлестнуть все, и опьянеть от этого, и вознести свою душу куда-то вверх. Он чувствовал в себе смесь ярости и восторга. Кругом него были свои; кто лежал на полу, кто сидел у стола, какая-то группка облепила вольтеровское кресло. Всюду были разбросаны бутылки водки, пива, вина и необильная, скорее спартанская закуска: черный хлеб, лук, кусочки сыра. Но водки было в невероятном количестве: вдоволь хватало на всех.