Но кандидат наук Надя представляла собой совершенно иное зрелище. При обладании многими этническими достоинствами – от выпуклых икр, наводящих на мысль о токарных, по дереву, работах, до высокой, крепко уложенной прически из светло-золотых волос, одноименных сорту белого высококачественного хлеба, – она имела и ряд существенных личных особенностей. Например, ноги ее были нетипично длинны и в общем стройны, живот не выдавался более положенного однажды родившей, бедра же, напротив, сильно выступали по обе стороны явственно обозначенной талии… Ну, и все остальное соответственно.
В целом же она была очень похожа на все еще популярную в те времена певицу польско-французского происхождения, признанное очарование которой распространялось на большую часть населения. Но у певицы был старательно неизжитый акцент, а ученая женщина из столицы Башкирии говорила чисто и правильно – что выяснилось, как только № 1 сел за ее пластмассовый столик в провинциальном институтском буфете со своей чашкой поганейшего провинциального институтского кофе.
Вечером в гостинице, в которой ее поселили на третьем этаже в двухместном, а его – на пятом в одноместном как столичного и из головного НИИ, они лежали в его постели, по ее еще мокрому и сильно липкому животу скользил проникающий из окна красноватый луч от укрепленных на противоположной крыше газосветных букв «Завершающему году пятилетки – наш ударный труд!», и ему показалось, что на ее теле кровь, он испугался за гостиничное белье, вскочил, включил отвратительный верхний свет, сразу убедился, что все в порядке, а она закрыла от света руками глаза, и тут он растрогался и восхитился этим лежащим телом, теперь похожим на те каменные тела, которые ему приходилось видеть в мастерской приятеля-скульптора, и он поцеловал ее в живот, в уже высыхающую, стягивающуюся тонкой корочкой гладкую кожу чуть выше светлых пружинящих волос, она оказалась почти некрашеной блондинкой, и тут они влюбились друг в друга.
Дальше он вспоминать не захотел, потому что дальше началась обычная дрянь. Ну, звонил ей в Уфу со служебного на служебный телефон. Говорил какую-то детскую чушь, придумывал повод ей приехать в командировку, и придумал-таки, приехала. В жутком своем пальто с песцом и огромном берете из начесанного мохера. Так что когда шел с нею от метро до квартиры друзей, где поселил, – еще пришлось организовывать совмещение ее приезда с их отдыхом в подмосковном академическом пансионате, но жена приятеля все равно скривилась, отдавая ключ, – шел по пустой дневной улице на окраине, где никакие знакомые встретиться не могли, все равно смотрел в землю и отвечал односложно. Глядя вниз, заметил, что ее замшевые сапоги «аляска» не менее чем сорокового размера. В квартире было холодно, а накрываться чужим одеялом не хотелось, простыню же с полотенцем принес в портфеле свои и все время думал, как бы не прошло на тахту. Она вела себе гораздо тише, чем в провинциальной гостинице, хотя здесь как раз можно было, ори сколько хочешь – весь дом на работе… Ну, уехала, и на вокзале он соврал, что эмигрирует в Израиль, уже есть разрешение, и уезжает буквально на днях. Она несильно заплакала, сказала, что муж тоже подумывает и, наверное, скоро уйдет из своего ящика водить троллейбус, чтобы так пересидеть пятилетний карантин, пока не кончится допуск, который у него чуть ли не первой формы, но окончательно еще ничего не решено. Крепко поцеловались. Потом, толкаясь на переходе у трех вокзалов, он думал, что это удачно получилось с Израилем, надо только будет в ближайшие месяцы не снимать в отделе трубку на междугородный звонок. И действительно не снимал, сослуживцам строил рожи, мол, отвечайте «нет, и не звоните сюда больше», но зря – она не звонила, спрашивали других.
А потом однажды встретил ее в ЦУМе, лихорадочно вспомнил, что зовут Надей, кое-как объяснился: ну, сорвалось, не выпустили, пришлось на другую работу переходить (действительно перешел)… Но тут оказалось, что муж-то и правда собирается в отъезд, и даже с карантином устроилось, уезжают, если все пойдет нормально, примерно через полгода, а она привезла бумаги в главный ОВИР. И, поскольку определился конечный срок, он, не без удовольствия поначалу, все возобновил, рассчитывая на полгода. Однако потом получилось еще на четыре месяца, и к концу это уже был настоящий кошмар, она залетела и делала аборт в Москве, причем врача, который согласился всего за пятьдесят рублей, нашла та самая приятельница, которая когда-то неохотно давала ключ. Надя уехала совершенно измотанная и почти ненавидящая его, а у него уже было другое, совершенно другое, и он…
Здесь № 1 заметил, что, во-первых, продолжает вспоминать этот давний эпизод своей личной жизни, несмотря на то что уже вроде бы решил воспоминания прервать; во-вторых, размышляет при этом не столько о женской загадочной природе, как намеревался, а о своей собственной, по своему эгоцентрическому обыкновению; и, в-третьих, самое главное место в воспоминаниях занимают круглая и хорошо во все стороны выпуклая задница и тяжелая, но высоко лежащая грудь с очень светло-розовыми, почти не выделяющимися по цвету на фоне обычной кожи сосками.
Он тряхнул головой, закрутил душ – поскольку давно уже пришел домой и мылся под душем, одновременно с воспоминаниями предаваясь рассматриванию синяков и ссадин на пострадавшем правом боку, – и начал вытираться.
Поганую прожил жизнь, думал он, вытираясь и глядя в свои глаза, почти невидимые в запотевшем зеркале, свинскую и бессмысленную. И, главное, теперь она уже скоро кончится, кончается все быстрее и быстрее, и даже такой гадости, глупости и чепухи больше не будет.
44
То, что отпущенный ему срок сворачивается, он чувствовал не только по ускоряющемуся бегу уже не дней, а недель, месяцев и лет, но и по некоторым переменам в физиологии. И даже не болезни замучили – нет, в молодости он болел не меньше, если не больше. Всякие хронические недуги, возникшие отчасти из-за плохого питания матери, выносившей его в военном голоде, отчасти из-за нерегулярного и нездорового в его собственной студенческой и армейской юности, постоянно мучили и в тридцать, и в тридцать пять лет. А в последнее время как-то отступили, утихомирились, приняли терпимые формы. Конечно, их место заняли новые – он стал задыхаться и покрываться потом от любых быстрых движений, время от времени вдруг резко начинала болеть голова, будто ударился, и так же резко боль проходила, утренняя бессонница достала… Но в целом все было терпимо, и не в этом № 1 замечал главные возрастные перемены – вернее, эти перемены считал естественными и нормальными, даже слегка бравировал одышкой, поскольку почему-то всегда, еще тощим мальчишкой, мысленно представлял себя тяжеловесным, брюзгливым, одышливым стариком и наконец стал таким. А вот изменения другого характера пугали неотвратимостью, незаметностью и тем, что сулили общую судьбу, – общей же судьбы он всегда боялся и потому старался не думать о том, о чем и без того как-то не очень думалось: о постепенном снижении интереса к женщинам. Вот и теперь воспоминание о давнем романе оставило его почти равнодушным, хотя приятные фрагменты дамы возникли в памяти во всех подробностях. Но это было проявлением скорее его отличной, несколько женской памяти на детали, чем мужского начала. А мужскому моему началу, подумал № 1, приходит конец.