— Ты сможешь улететь только завтра вечером — диспетчеры бастуют.
— Но идет же регистрация билетов, — удивилась я.
— Зарегистрируют, а рейс отложат. Я уже все узнал. А, кроме того, ты ведь и планировала прилететь все-таки не на один, а на два дня, если найдется покупатель на твою квартиру. — Он потер рукой лоб и потянул меня за рукав. — Поехали!
— Ты хочешь сказать, что нашелся покупатель, — сказала я, когда машина вырулила за пределы аэропорта и помчалась по шоссе.
— Я хочу сказать, что нашелся, — он кивнул. — Может быть.
— Когда же ты о нем узнал?
— Пока ты отсутствовала, немало воды утекло, — произнес он каким-то не своим голосом. — Василий Поликарпович пропал. Покупатель привалил. И гостиницу внезапно закрыли на ремонт. Придется тебе побыть два дня у меня.
— А что, в этом городе нет других гостиниц?! — рассердилась я. — Сейчас ведь с местами нет проблем, не так ли?
— Так, — вяло согласился он, а машину резко тряхнуло.
— И вообще, Дубровин, прекращай меня мистифицировать, — прибавила я, открывая свою сумочку и доставая оттуда сигарету.
Дубровин вынул круглую зажигалку — и я закурила.
— Ты ведешь себя так, будто меня и в самом деле долго не было. И вообще, почему ты не уехал из аэропорта, когда я села в самолет? У тебя что, интуиция такая мощная? Или сразу объявили, что мы не полетим?
Черт побери, я же не курю, сказал мой голос, но прозвучал он словно не из глубины моего «Я», а откуда-то толи сверху, толи сбоку.
А я курю.
40
У Филиппова все прошло довольно гладко: и защита докторской, и новое назначение. Правда, на все это ушло гораздо больше времени, чем он планировал. С филиалом возникли сложности: не было у института денег. Науку вообще вдруг перестали финансировать, кто-то поговаривал, что временно, другие ждали еще больших трудностей, а третьи ничего не ждали, а стали собирать манатки, чтобы пуститься срочно на поиски новой лучшей кормушки. Наконец, Карачарову удалось найти средства, тесть только руками развел: как это в такое тяжелое для нашей науки время и все-таки у хромого черта это получилось!
Кончался октябрь, стояли удивительно теплые и сухие дни. Осеннее солнце освещало поредевший лес, дворы, дороги каким-то нереальным светом. И Филиппов, после нескольких месяцев нервного напряжения (Карачаров еще с полгода тянул с назначением, даже конкурс на вакантную должность директора объявил, объяснив Филиппову, что иначе, если он сразу отдаст филиал Филиппову, народ будет недоволен.), бродил после работы по тихим улицам Академгородка, думая об Анне. Он решил подождать до лета и взять ее в свой филиал. Тестю навешает на уши лапши, что мечтает о третьем ребенке, что будет, так сказать, сосредоточенно работать в этом направлении.
Филиппов усмехнулся — и его ус шевельнулся, как гусеница. Нужно будет поторопиться с кандидатской — теперь можно и Анне помочь: пусть она защитится в августе — сентябре, тогда, если ее утвердят … — и тут Филиппов осадил себя: если у тебя нет мыслей о краже, никогда не будешь пойман.
Он зашел в кафе, подошел к стойке, попросил сто грамм коньяка. Разноцветные витражи окон делали и лица посетителей — разноцветными. Все женщины, сидящие за столиками, словно сошли с картин Тулуз-Лотрека. Это наблюдение как-то неприятно отозвалось в солнечном сплетении — словно кто-то потянул прямо из Филипповского нутра тонкую леску какого
— то утратившего слова, но сохранившего мучительную тоскливость, воспоминания.
Филиппов выпил еще сто грамм, закусил пирожным, — он всегда от всех скрывал, что с детства любит сладости, — быстрым шагом дошел до конечной остановки транспорта и, рванув дверь такси, почти крикнул: «До Вокзальной магистрали!», тут же, не дожидаясь ответа водителя, втискивая свое грузное тело на заднее сиденье.
В машине он редко смотрел в окно, предпочитая, погрузившись в самого себя, точно в панцирь, уткнуться там в какую-нибудь одну свою мысль. Величина и значительность мысли роли не играли, ею вполне могла оказаться любая самолюбивая заноза, в институте случайно воткнувшаяся в палец или крохотное замечание о завитке орнамента, вычитанное в книге: Филиппов по-прежнему много и долго рисовал орнаменты, он заполнял ими корочки папок, случайные листы, белые задники черновиков, даже страницы книг, если текст вдруг, не доходя до конца всего листа, прерывался на его середине.
И сейчас, ровно сорок пять минут дороги, он мысленно пририсовывал петельку к новому, только что придуманному узору, помещая ее то вниз, то вверх, то справа, то в центре, пока, наконец, не решил, что место петельки внизу, справа, в самом низу — пусть она будет завершать орнамент, как завиток буквы претенциозную подпись.
Вынырнув из машины, Филиппов позвонил Анне. Но Анна с кем-то общалась — и трубка выплюнула в ухо Филиппову дробь коротких гудков. Оскорбленный до глубины души несоответствием отклика своему душевному порыву, Филиппов и здесь, в центре города, зашел в кафе и немного выпил еще. Но все-таки напиваться не стал. Ему хотелось, чтобы сегодня у них с Анной были не только разговоры, но была — после почти трехлетнего его многотерпеливого ожидания — постель, а значит, он не должен полностью слетать с тормозов. Иначе они с Анной промчатся, подобно двум демоническим кометам, сразу в преисподнюю. Свои инстинкты страшили его: влечение к Анне было столь неимоверным, власть его столь мучительна, что на пике желания всегда возникала мысль о смерти Анны. Иногда, опустошенный маниакальной жаждой встречи с ней, он думал, что не будь ее, его жизнь текла бы спокойно и даже счастливо, ведь он любил свою куклу Марту, любил детей… И тогда он отчетливо представлял, что не Елизавету хоронит разношерстая публика, а его Анну. И шея ее завязана шелковым платком, под которым черный жуткий след … Ушла бы ты по своей воле, шептали его сухие губы, я бы пережил, пережил… Но мысль, что вдруг Анна исчезнет не потому, что умрет или погибнет, а, например, просто выйдет замуж, наполняло Филиппова таким ужасом, что впору было тут же лечь и умереть самому, только бы избавиться от бешеной ревности, заливающей его душу кровью. Все, что делал Филиппов: работал, вел переговоры, рисовал орнаменты, писал статьи, — он делал под куполом своего чувства к Анне. Под этот купол вместилась вся его жизнь, а то, что чувству мешало, преображали пульсары, расположенные в темноте глаз, внезапно регулируя и меняя освещение. Филиппов и сам не заметил, что смирился с Мартой, потому что в свете любви к Анне, и Марта вдруг приобрела какие-то ее черты; и Родион порой улыбался улыбкой Анны, А Мишунька вообще походил на нее, как сын. В своем воображении Филиппов уже давно жил не с Мартой, а с Анной, он всюду ощущал ее присутствие, и все близкие, окружающие его теперь казались только тенями Анны, только ее отсветами.
И Марта как-то вдруг успокоилась, точно ее душа и тело обрели где-то свой настоящий дом, а здесь, сейчас скользил по деревянным половицам лишь ее бесплотный двойник, призванный принимать очертания той, о которой беспрерывно — каждой клеткой мозга, каждым сосудом сердца, всем, всем, всем в себе — помнил Филиппов. И весь мир будто подчинился Анне, призванный лишь напоминать о ней, лишь отражать ее, лишь воплощать ее желания и мысли. Филиппов понимал, что иногда близок к безумию. Но он удержится. Он скинет с корабля всех, кто мешает ему плыть, но сам доплывет. Тайна мира приоткрылась ему тогда, в покинутой квартире, в миг его слияния с Анной. И она стоила в с е г о. Вырвать эту тайну из сердцевины чувственного океана — и тогда можно будет освободиться от собственной слабости, от собственной бездарности, от томлений своего жалкого духа.