Книга Проводник электричества, страница 171. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Проводник электричества»

Cтраница 171

Но это же кончилось, было и кончилось — это тогда, в невозвратимом, сгинувшем вчера она непримиримо враждовала с собственным нутром, а что сейчас, сейчас? Такое чувство: продолжала ту же самую работу и в то же время будто у нее уже сбылось — мгновение-другое он даже не сопротивлялся помешательству, такая стойкая, живая, неослабная тревога была в родных чертах — сосредоточенная там, внизу, под сердцем, в самой сути. Хрен с ним, Камлаевым, отброшен за ненадобностью, да, — уже не жена ему, Нина в себе растила «это», берегла, уже себя на пробу «этому» передавала.

Потом включил мозги: ну, значит, все-таки Ивантеевка, детдом, решилась, долго примерялась, и вот созрело, прорвалось, уже необходимость подступила — чтобы не быть одной, чтобы заполнить пустоту… его, Камлаева, теперь можно не спрашивать: кого он хочет и кого не хочет, свою кровь — не свою.

Другого объяснения он не находил — и это-то ему казалось недостаточным: ну, в самом деле ну не так же сразу — сперва погоревать, немного подождать, пока затянется то, что осталось от него, Камлаева, — после семи лет жизни как-никак, — а после уже брать казенное дите на прокормление материнской любовью. Но что бы ни было — эхо отрывистых ударов уже не исчезало без следа, не пропадало в стылой пустоте, как будто что-то обещало… нет, не ему, Камлаеву, но в самой мертвой стыни обессмысленного мира почти неуловимо, еле-еле затеплилось немое обещание, будто сама природа вспомнила о Промысле, о самом первом в списке снизошедших дозволений — давать прирост живого, сеять семя, плодоносить, производить потомство по роду своему.

Жена уже скользнула, скрылась в поданном такси, водила вырулил и вдарил по газам, оставив Эдисона наедине с неумолкавшим деревянным метрономом; прошли своим порядком, убыв до одного, повторы деревянных блоков, и в распахнувшейся, как в первый и последний раз, для слуха тишине с усилием разомкнул певец запекшиеся губы, выталкивая мягкотерпеливое моление о даровании живой воды, о дозволении на материнскую работу. В даль себя выдыхая, к горизонту, к зениту. Руководясь числом, делением четверки на единицу и Святую Троицу, чтобы не потеряться в бескоординатной пустоте, не нарушая изначальной формулы и набирая высоту повторами одних и тех же четырех простых и строгих гамм, настойчивых без яростного требования справедливости, смиренных безо лживо-благостной покорности.

Мерцание одинокого сопрано не крепло и не убывало, способное, казалось, вечно оставаться на грани тишины и пения, и тишина в просветах меж ударами теперь была как ждущая дождя сухая ноздреватая земля, которая хотела — только б дали напитаться — неутомимо и привычно отдавать корням питающую ласку.

Затягиваясь новой, преображенной тишиной и не пугаясь, когда женский голос замолкал надолго, Камлаев никого не торопил, довольствовался скудостью первичных интервалов и медленным, по четырем ступеням гаммы, восхождением, в одно и то же время мучительно-тяжелым, с преодолением кислородного напора далекого высокогорья, и безусильно-невесомым, как воспарение на чужом крыле. Ломающая трудность восхождения плющила нутро, равнялась степени твоей, теперь открывшейся, нечистоты, но вдруг душа свободно отлетала с губ, свободно длилась вослед тому, о чем просила.

Уже смеркалось, машины, текшие по светлому, как днем, проспекту, рычали, бухали басами, но он, Камлаев, двигался будто по узкому каналу, в своем отдельном времени — на одинокий строгий голос женского упрямо-терпеливого, отважного, не обладавшего уже будто свободой воли человека, до той поры, пока не растворился совершенно в чужом, за неимением своего, доверии Промыслу, пока его не вознесло над городом, над черной рекой, над высотками — туда, где женский голос был упрочен не то чтоб прорвой согласных голосов, твердящих те же гаммы, но будто мощно-величавым и не имеющим названия и подобия дыханием, которое для человека было тем же самым, что и дыхание матери для плода, спящего в утробе.

Когда Сарре было девяносто лет
1

Она себе не запрещала, не гнала вот это чувство совершенного освобождения, опустошенности, похожей на свободу, и даже злобно растравляла его в себе: ну вот и хорошо, что ничего не жалко и ни за что не больно, ну вот и хорошо, что можно теперь не просыпаться среди ночи, как будто кто-то растолкал тебя, схватил за шиворот и выволок на беспощадный свет: смотрите, вот она, пустая, — позор и наказание мужа своего.

Теперь никому ничего не должна, теперь никто не требует упорно, неотступно: думай, ищи, что можно еще сделать, какие есть еще возможности, врачи… что можно сделать, чтобы ваше с ним объятие не распалось, чтоб в вашем цельном организме, помимо общих сердца, легких, возникла новая двухклеточная жизнь — вещественность и сущность, доказательство любви, дающее неистребимый смысл и без которого все расползается, трещит по швам, кончается… у миллионов — нет, а вот у вас кончается. Вот в этом все и дело: как надо, они не могли (она не могла), а как могли, так им не надо было (ему, Камлаеву, не надо); все остальное — умножение непонимания, рост тяги к молодым девчонкам с глазами изумленного ребенка и маткой, яичниками, женскими, работающими, как швейцарские часы, — было лишь делом времени, и время настало. А впрочем, он стал ей чужим не из-за этого: если б ушел к здоровой, плодной, она бы приняла, перетерпела, отпустила, но выходило, что ему вообще все стало фиолетово — любая целиком, всерьез, переходящая в единую живую непрерывность близость, плод от кого бы то ни было; он этого уже не мог, как обессилевший паскудный старичок, — душой не мог, а ведь она так верила в его, камлаевскую, душу.

Сперва контакта не было даже с самой собой, с собственным телом. Или, наверное, так: одним лишь телом она и была первые дни — так, видимо, растение или камень не могут возразить против своей природы, вполне довольствуясь отпущенной ничтожной, минусовой степенью самосознания, бесконечно далекого от мышления приматов. Вот так и жить, пойти возвратной дорогой к тихой жизни растения; пять дней провалялась в постели, забившись головой в угол между кроватной спинкой и холодной стеной, но вдруг очнулась, спохватилась подневольно: жизнелюбие тела сильнее жизнелюбия ума… тугое, жадное, безмозглое, плюет каждой своей каплей на «не хочу», «не буду», «некуда жить» души, на «не пригодна ни на что» рассудка. «Корми меня», «нежь меня» — пусть от распада тебя удерживает только энергия слепого вожделения, но голос этот властен, из этой вот воды на 90 % ты и состоишь.

Неделя, другая… — она отважилась взглянуть на саму себя, встать перед зеркалом, и маятник неуправляемо качнулся к самодовольству, самолюбованию. Ничто никуда не девалось. А что? Стать ненадолго дура дурой. Воспрянуть. Лечить себя едва ли не в строгом соответствии с рецептами из позитивных руководств для одноклеточных: «развеяться», «устроить терапию шопингом», — сейчас ее вывернет, — «новые туфли — новая жизнь». Что там еще? «Флирт»? Ой-ёё, держите меня за ноги, — мужчины пялятся и содрогаются, украдкой обреченно взглядывают, осознавая неспособность дотянуться, и исчезают, прекращают быть, когда застанешь их с поличным; запястья, плечи, ляжки, щиколотки, все вместе — глаз не оторвать… ну-ка где тут у нас крупная рыба? Подвиньтесь, убогие, — вас уже нет, с такими мордами и вкусами с протянутой рукой на Ленинградке стоять надо, деточки, а не охотиться на мужа в «Ритце Карлтоне».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация