Книга Проводник электричества, страница 73. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Проводник электричества»

Cтраница 73

Ножом он расширяет и углубляет рану, из трещины сочится густая вишневая кровь — промыть и осушить. Река мелеет, в пересохшем русле становится видной трещина со вставшими друг к другу под углом участками кости. Поосторожнее с их острыми краями. Усилием, что ли, внутреннего зрения он вызывает к жизни ясную картинку тревожащего синуса и, взяв ручной трепан, кладет фрезевое отверстие вне этой пульсирующей тревожным багровым проекции — как должно, отступив и от просторной вены, и от острых краев перелома. Затем он аккуратно выкусывает кость, и получается не упустить осколки в рану. Девчонка подставляет тазик, туда с сухим стуком Камлаев бросает отломки.

В зиянии четыре на четыре он видит красно-черный сгусток, как будто кто-то шмякнул пару ложек сливового варенья, по сторонам сочится кровь, обильно и свободно выжимаясь теперь из головы и заливая простыню и пол. «Браток, подними изголовье. Держи так высоко, как хватит мочи».

Его подозрение на нарастающую мощно под твердой оболочкой гематому имеет ясность откровения… он научился доверять своему внутреннему зрению не менее, чем показаниям рентгена…

Время зарезали, и, пребывая в этой неподвижности, в этой рабочей напряженной вечности, Варлам был много больше самого себя, а может быть — собой настоящим, таким, каким задуман был природой, которая сейчас ему по-матерински улыбалась.

Воробьиная оратория
1

Небесная дорога над гомонящим и щебечущим Тверским бульваром была полна слепяще-синих луж, свободной солнечной воды, которая крушила, раздвигала, гнала за окоем источенные льдины последних грязно-серых облаков, и пахло черной оттаявшей землей, смолой распускающихся почек, щекотным ровным жаром освобожденного светила, которое сегодня разгорелось во весь накал с намерением послать Москве, наверное, двухмесячный запас тепла… островками стеклянного крошева, негодной, просмоленной губкой лежали под ногами рыхлоноздреватые остатки снежного покрова, и Эдисон шагал освобожденно, с неизъяснимым ясным чувством лежащей впереди бескрайней неизведанной пустыни или, скорее, леса, дебрей, сплошь населенных существами, чья плоть — либо звук, либо женская.

Смотрел вперед, но так, будто уже он смотрит в лицо пока что неизвестной девушки… без шапки, с вольно разлетающимися туда-сюда вихрами, в расстегнутой коричневой болонье, белорубашечный, сверкая широченной грудью и представляя, как он выделяется среди других прохожих своей статью, лица необщим выраженьем, вольностью повадки и как, конечно, все оглядываются, наверняка оглядываются на него такого.

Вот это ощущение силы и свободы немного портилось плачевным видом коричневых тупых полуботинок марки «Скороход» (универмаг «Новомосковский», питомник для ублюдков отечественной обувной промышленности) и думой о школьной форме, которая, конечно, опрокидывала его назад в прыщавое, сопливое, под полубокс остриженное прошлое. Еще то было плохо, что нечем форму заменить: пошитый — в благодарность всемогущему отцу — одним полуподпольным артельщиком костюм, в котором был в Варшаве, пушистый, цвета соли с перцем, в комплекте с белой нейлоновой водолазкой и остроносыми австрийскими вишневыми туфлями годился лишь для встречи официальных делегаций и благочинно-пыточных походов по гостям… костюм был неплохой — Григорий Маркович, портной, не шил плохих костюмов («вы мне пошили голову, как было, и даже еще лучше, и если что-то надо для гардероба вашей половины или деток, так я их тоже образцово обошью»)… пиджак мужского настоящего покроя, разрезанный на заднице, чтоб получились коротенькие фалды, и брюки без складок у пояса, с нажопными врезными карманами на пуговках, но все-таки сейчас хотелось несколько иного, а именно брезентовых, чтоб в палец толщиной, штанов, небесно-голубых или насыщенный индиго, сидящих как влитые, простроченных суровой желтой ниткой, и с медными заклепками по всем углам пяти карманов, и с красной медной молнией в ширинке, таких же точно, как у Алика Раевского… или вельветовых или, возможно, бархатных штанов с невообразимо широкими манжетами, а также пеструю рубаху из шелка или ситца, в мелкий цветок или, допустим, в огурец, с огромнейшими отворотами высокого стоячего воротника… да и волосья Эдисону только-только налезали на уши — хотелось настоящей гривы, воинственной и дикой.

Он двинул по Герцена, свернул в Мерзляковский: училище надвинулось монументальной бледно-зеленой тоской трехчасовой муштры, а дальше Майя Моисеевна наверняка оставит Эдисона еще на полчаса, на час: «кому больше дано, с того больше и спросится» — клеймо, приговор чуть не с третьего класса… и чего ему столько дано?.. он как будто просил навалить ему с горкой?

Вон завиднелись по второму этажу фигурки древних греков в длинных одеяниях: один из этих идеально сложенных курчавых аристотелей приобнимал могучей десницей испуганного мальчугана и что-то доверительно ему втолковывал — наверное, азы пифагорейства… «учил вонзать свой ум в воздушные симфонии мира и понимать универсальную гармонию сфер»… — пацан, похоже, норовил рвануться, убежать, но грек держал его надежной каменной хваткой, гнул, пригибал к сооружению, сильно похожему на ученическую парту.

Оставив куртку в раздевалке и нехотя переобувшись в сменку, взлетел по отшлифованным ступеням на этаж; за деревянными глухими и застекленными дверями водопроводно, трубно низвергались фортепианные аккорды; кто-то невидимый с усердием дебила перебирал одну и ту же гамму — в колхоз таких, коровник выгребать; тягучей канителью тек виолончельный мед, засахаренный, мутный — похрустывали то и дело крупицы под смычком; назойливая скрипка, словно вспугнутая оса, металась загнанно в просторной пустоте мартиросяновского класса — похоже, что Маринка Лемминкяйнен там, взмывая и сделав иммельман, непреднамеренно выходит в штопор, так, словно инструмент и пропускаемые токи, с которыми пока что ей не под силу совладать, закручивают, втягивают в столб свободного падения, визгливой катастрофы, и хоть ты выжми все, исход все тот же — носом в землю. Маринка злится, заливается слезами и может дать пощечину, если ты скажешь ей хотя бы слово.

Признаться, Эдисон порой набирал себе в мечтах оркестр и первым делом брал в него Маринку Лемминкяйнен: во-первых, потому что оркестр он совмещал с гаремом, а во-вторых, бывает, в самом тихом пианиссимо выходят у нее такие изумленно-чистые вибрации, что будто птица вскрикнула в тиши над черным зеркалом воды или в степи, в ночи, между метелок ковыля, — цикада… и если вот, к примеру, этот голос определенным и пока неясным способом умножить, дать зазвенеть в миноре, в малой терции, то сразу будто застрекочут, затрепещут, затинькают, заплачут, замерцают согласные друг с другом мириады насекомых, и все, весь воздух, станет этим стрекотом и звоном, ты сам, ниже травы стоящий по макушку в звездах.

Порой с ушами Эдисона приключались мучительные чудеса; он, Эдисон, не признавался никому, но главным занятием его с недавних пор бесповоротно стало придумывание звуков: конечно, это было стыдно — при живом, как говорится, Бахе и прочих сателлитах нарушать высокую, разлитую над потолком обыденного слуха тишину своим суетливым шуршанием (как будто мышь гоняет за диваном высохшую корку), но ничего с собой поделать Эдисон не мог; не получалось наедаться до отвала одним лишь исполнительством без своеволия, одним воспроизводством чужого звукового строя; еще не все казалось окончательно решенным чужими построениями, пусть самыми высокими и строгими, — наоборот, чем больше готовых указаний к исполнению было и устоявшихся трактовок этих указаний, тем больше мертвечины окружало Эдисона, ну да, мертвечины, то есть каких-то прописей и аксиом, что всеми считаются истиной в высшей инстанции, но в то же время будто бы похожи на вещи никогда никем ни виданного человека, и вот по этим непонятно чьим вещам пытаются судить о личности хозяина, не думая о том, что сам хозяин давно, возможно, снес все эти вещи на помойку или вообще, возможно, никогда не прикасался к ним.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация