Книга Проводник электричества, страница 83. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Проводник электричества»

Cтраница 83

— А ты горазд заглядываться на то, какие мы.

— Ну а чего? Мне на кого еще смотреть прикажешь, кроме вас?

— Ну-ну… ну, ладно, побегу, — и повернулась уходить, отчаянно далекая, невозможно коснуться.

— Нет, стой… куда? Не надо, стой… — Камлаевское сердце толкнуло по жилам отвагу; Альбина было сделала привычно-утомленный жест, свободно, кошкой уворачиваясь от его трясущейся руки, ненужной, но он вклещился ей в запястье, почти ломая, выворачивая, и гнул всерьез, не отпускал, тянул в каком-то новом ясном сознании собственного права: все должно открываться навстречу ему, когда он хочет и протягивает руку… нет, он не может быть не нужен ей, Альбине… он нужен всем, как маме.

— А ну пусти! — Альбина, зашипев, рванулась полной силой… «да нет, ну стой… куда?» — просил, наверное, жалобно, срывающимся голосом, гнусавым, умоляющим, мальчишеским.

— Ну вот что… видишь чемодан? Бери, меня проводишь. Ух все-таки какой ты… вот никуда мне от тебя, малыш.

Поезд-беглец
1

Все начиналось так, в те дни — соединением старинной полифонической фактуры во всей ее строгости и автономных диссонансов, рвущихся в ту область, где уже нет границы между высотой и тембром; бесстрастно-методичным возведением акустического этого Освенцима, двенадцатитоновая структура которого была продумана с какой-то нечеловеческой, шизоидной рационалистичностью, с намерением как будто в самом деле изобрести экономичнейший из способов умерщвления благого звучания — ибо всякая благость теперь, в «наши дни», на изощренный слух любого из музыкантов высшей расы, воспринималась как нечистое животное, дрянной народец, бесполезный и растленный.

Двенадцать звуков в серии, шесть голосов (для каждого из них он сочинил свой ряд — высотности и тембра, ритма и регистра, динамики и плотности). За первым многотрубным возгласом-раскатом, грянувшим в неодолимой дали от человеческого слуха и в то же время отозвавшимся в висках ломающим напором, пошли отрывистые выдохи опущенных в нижний надел духовых, такие краткие и частые, что в каждой жабре-паузе меж ними звучало будто бы предсмертное удушье. Фортепиано, металлически звеневшее на одних лишь последних клавишах справа — будто стеклянные удавленники в ряд качались на ультракоротких струнах, — немилосердно вбрасывало в паузы придушенной тубы хохочущие кластеры потусторонне свободных диссонансов… и это было так, словно сама собой, без мощных акустических ударов, без детонации крушилась и рассыпалась высота пустого, хрустально-неживого небосвода.

Высота разбивалась и устанавливалась вновь в какой-то отчаянно-тщетной и горделиво-жалкой воле к бессмысленному самоудержанию, словно уже не нужно никому, чтоб укрепилось небо у него над головой, и самому смеющемуся хрусталю не нужно. Апофеозом издевательской, несносной, пыточной тщеты — мучительного ритуала вроде укорочения зубов напильником под корень — взмывали и распиливали воздух бритвенные струнные: высокое и чистое рыдание, разрушенное кластером, одновременно, каждое мгновение было и пением ангелов, и воем сорвавшегося в штопор истребителя — предельно взвинченная боль обнаженного нерва анестезировалась отвлеченной интервальной геометрией и становилась узким лазерным лучом, прошивавшим металл.

Шесть голосов, как шесть часов, шли с разной скоростью, и между скоростными их режимами, между порогами пронзительного, режущего плача и подыхающего рваного сипения зияла невозможность ни дальше продолжать всем миром, ни остановиться.

Пространство жутко раздвигалось в высоту, готовую схлопнуться, спасться, издохнуть, взорваться бескоординатной пустотой — так нет ни высоты, ни глубины внутри породы, которая сплошным, немым, протяжным зверем на много километров вглубь поет саму себя, не зная, где она кончается и начинается и что такое верх и низ; ничье дыхание, ничей творящий дух не проникали в эту пустоту, которая уничтожала, хоронила тебя заживо. Сперва ты еще дергался, распяливая крылья, сопротивляясь давящему пределу слабоумия, бессилия, немоты, но скоро, не заметив перехода, подчинялся, ни мертвый ни живой, не чувствующий разницы между вольготным обитанием и замурованностью в камень, в непререкаемо, несокрушимо установленную всюду пустоту.

Камлаев упивался способностью господствовать над звуком во всех возможных измерениях, и это было только детским лепетом в сравнении с Perpetuum mobile, который он напишет через год.

Полифонической его симфонии за № 1 была уготована долгая жизнь в Европе и за океаном (в Союзе ей не дали жизни до начала 90-х, когда она была впервые врезана в кругляш издания Manchester Files), конвульсивные выдохи пикколо-флейт и менингитно-воспаленные скрипичные вибрации пришлись по вкусу прогрессивному сообществу: почти две тысячи концертных исполнений за тридцать с лишним лет, оркестром BBC, Colambia, берлинским Караяна и т. д., но Эдисон об этом ничего еще не знал и туда вообще не заглядывал — как скаковая лошадь, рвущаяся за пределы своего телесного контура, как гончий пес, напавший на раскаленный явной близостью добычи свежий след.

2

Она осторожно и долго возилась с замком — стараясь не лязгнуть, не хрустнуть, — пока не отомкнула наконец покрашенную рыжей масляной краской дверь за номером камлаевской погибели — 13, втянула его за руку, во тьму, в какой-то захламленный, заставленный неразличимо чем тупик… «Смотри мне, тихо только, мышью!» — не дав разуться, повела по коридору между чернеющих вдоль стен уродов, карликов, левиафанов коммунального быта, и Эдисон не то чтоб различал во тьме, но мог вообразить, довольно близко к истине, состав вот этого торчащего колесами и остриями человеческого мусора: велосипед, похоже, детский, трехколесный, со ржавой, конечно, цепью, эмалированные шайки, старые рассохшиеся лыжи, загнутыми носами вставленные в ограничительные кольца алюминиевых палок; большие ожерелья деревянных бельевых прищепок, брезентовые плащ-палатки, овчинные тулупы с резким горьковатым запахом, резиновые сапоги, коловорот для мастеров-любителей морозить задницу на льду, железный самовар, пустые трехлитровые, под консервирование, банки… вот их-то Эдисон и зацепил, как слон в посудной лавке, и банки, вздрогнув, зазвенев, посыпались стеклянным кластером, несносно охватившим все полутона октавы, и тут же что-то заскирлыкало в ответ кроватными пружинами и стариковской немощью, зашевелилось, заскрипело, заворочалось.

«Вот урод-праурод! — прошипела Альбина, и щелкнул выключатель, заморгала лампочка, все озарилось светом: велик и корыта, резной буфет, набитый треснутым, разбитым, склеенным фарфором. Седая грузная и величавая до жалкости старуха в цветастом байковом халате, с одутловатой мордой царевны Софьи, знающей о предстоящем пострижении в монахини, надгробной статуей застыла перед дверью в конце широкого прямого коридора.

— Ой, так вас не хотелось потревожить, Аида Станиславовна, — затараторила Альбина с бездарным подражанием подобострастию. — Простите! А этот вот мой братик младший и двоюродный, из Тулы вот приехал поступать. Вы ничего, не против — на денек вот, на ночь? Податься некуда, дурак, болтался по Москве черт знает где… вот я ему решила раскладушку, если вы не возражаете.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация