В него вцепилась, в лацканы обеими руками, уткнулась головой в плечо, прильнула, вжалась, затряслась. Не могла во всех смыслах. И он, Сухожилов, не мог. Без этой вот с Зоей невольной сращенности. Музыкально безграмотная сухожиловская душа на предельных оборотах вырабатывала непристойнейшую и безгрешнейшую в мире благодарность за чудо этого лица, за чудо самой Зоиной крови, которая упрямо, неослабно билась у него в висках толчками, и он едва удерживался от того, чтобы без слов уткнуться носом в ее горячий нос, прижаться губами к ее бьющемуся веку. А дальше он, они, никто не понял, что произошло, внизу под ними что-то грохнуло, так глубоко, как будто под землей, и крики посыпались горохом из мешка — «Стоять! Стоять! Стоять!» — возня, шлепки, удары, буханье, опять мгновенно посыпались на пол стеклянные, фарфоровые кластеры, и треснул, раскатился выстрел, за ним другой, и охнуло у них над головами, на этот раз предельно близко, и целый мир накрылся обвальной смертью, когда людей сметает, вбивает в пол, расшвыривает, всем скопом, разом, не оставляя ни секунды для роздыха, ни щели голосовой для визга, всхлипа, ойканья, не позволяя пискнуть — не то что осознать.
— Пип-пип, луноход-один вызывает лунохода-два.
— Что в Градской, как? — донесся сквозь шорох и гул электрического ветра нетерпеливый голос.
— Ты, может, впустишь? — взмолился Сухожилов.
Дверь запищала, отомкнулась. И Сухожилов, лифт не вызывая, вверх взлетел. Стоял перед дверью, в глазок видеокамеры смотрел, давил на кнопку. Затворы лязгнули. Он, не дождавшись, сам толкнул, вошел, и взрывом дикого веселья, вгоняя сердце в пятки внезапностью и вероломством нападения, вдруг на него набросился, метнулся в ноги кто — то в темноте — хохочущий и тут же запыхавшийся ребенок, предположительно девчоночьего пола, едва не сшиб, влепился, вжался, ноги обхватил, уткнулся головой в живот.
— Ух, еб твою! — выдохнул от неожиданности Сухожилов.
Ребенок отпрянул испуганно, в квартире вспыхнул верхний свет; разинув рот, в прихожей стояла девочка лет четырех-пяти и таращила на Сухожилова огромные, беспощадные, пронзительные голубые глазищи, одновременно беззащитные, как ежиный пятачок, и убийственные, как бритва.
— Ой, а это и не мама, — сказала, поджимая скорбно губы, девочка, но было видно, интерес к пришельцу бил в ней ключом.
— И даже не бабушка, — сказал Сухожилов печально. — Я за нее. — Он порылся в карманах, но не нашел там ничего, кроме бумажника и пачки сигарет. — А шоколадку я сам съел, — признался он виновато.
— Ты пьяница? — спросила девочка, не сводя с Сухожилова бесстрашно-испытующих глаз.
— А почему ты так решила? — спросил он, опускаясь перед ней на корточки.
Потешно скривившись, она зажала нос, помахала рукой, отгоняя исходящие от Сухожилова сивушные пары, после чего — насколько позволяла мимика — изобразила сухожиловские нездоровье, помятость и колючую небритость.
— И то верно, — согласился Сухожилов.
— А мама когда приедет?
— Не скоро, — только и нашелся он. — Самолеты почему-то не летают.
— В Америку?
— Ага, в Америку. Карантин там, в Америке. Ветрянка там у них у всех, все в маленьких зеленых точечках.
— И мама?
— Нет, мама без точек. Красивая, как и всегда.
— Э, ты чего там? — выступил из полутьмы Подвигин, погасший, жалкий, в переднике, с глубокой миской и вибрирующим венчиком в руках.
— А это папа мой! — торжественно объявила девочка, подбежала к Подвигину и уткнулась в него. — Вот мама уехала, а папа вернулся. А ты кто?
— Я папин начальник, — сказал Сухожилов. — Пришел ему работу на дом задавать.
— Ты не начальник, — убежденно заявила она.
— Да? Почему?
— Потому что ты пьяница.
Сухожилов развел от беспомощности руками.
— Начальник, начальник, — заверил дочку Подвигин. — А пьяница он временно, потому что у него невеста потерялась, эта самая… мертвая царевна… тьфу ты! принцесса. — И, не сводя с Сухожилова винящихся глаз, продолжил: — И он ее ищет, ищет, у дядь и теть различных спрашивает.
— Не видал ли кто на свете где царевны молодой, — подсказал Сухожилов.
— Ага, вот-вот. И все не найдет никак. Поэтому он грустный и немного пьяный. А когда он найдет, будет снова красивый и трезвый, как принц.
А девочка снова подошла к Сухожилову и, уперев руки в боки, пристрастно оглядев, ворчливо осведомилась:
— Ты хоть богатый?
— Очень, — уверил ее выпавший в осадок Сухожилов. — У меня дворец и большая черная машина. Вот поколение, а!.. Как звать-то тебя, меркантильная?
— Кася, — сказала девочка. И, преисполнившись важности, запинаясь, поправилась: — Парубина Ксеня Сергеевна.
— А меня Сережа. Сухожилов Сережа Александрович.
— А кто главней, — спросила Кася, — принцесса или мертвая царевна?
Если честно, Сухожилов и сам полжизни бился над однозначным ответом на этот вопрос.
— Царевна, ясен пень, главнее, — поколебавшись, ответил он. — Потому что царевна — наша, отечественная, а принцесса — заморская.
— А она у тебя насмерть уснула?
— Не знаю, — честно признался Сухожилов.
— Кася, — сказал Подвигин, — отстань от дяди. Дядя очень устал.
— Только я ее все равно оживлю, — пообещал Сухожилов, — я волшебное средство знаю.
— Какое? Какое?
— Я ей песню спою.
— Какую? Какую?
— Вот такую, — сказал Сухожилов и, усевшись за фамильное пианино, от всей души, с пронзительной фальшивостью запел: — Я без тебя не живу, не пою, только тихонько плачу, губы твои вытрут слезы мои, я не могу иначе…
— Э! — сказал Подвигин. — Не порть мне ребенка.
— Ладно, я могу другую. Девчонка, девчоночка, темные ночи… — Сухожилов лупил по клавишам, дающим случайное и с каждый разом все более невероятное сочетание тонов, и глухой, при рождении измордованный медведем, надсаживал глотку с шаманской уверенностью, что его неистового ора достанет, чтоб поднять невесту из хрустального гроба.
И Кася от этого сухожиловского пения хохотала взахлеб, до спазматических всхлипов, до неминуемой икоты, как бы даже еще, дополнительно оживая, хотя и так вся состояла из ликования и смеха, и это усиление — не затухание восторга от повторения припева обмывало обызвествленную душу Сухожилова как будто родниковым ключом.
— Ой, не могу, — сказала Кася, тяжело отдуваясь, — сейчас мной икать будет.
Перемены, произведенные в ее маленьком тельце сухожиловскими антигармониями, и в самом деле не замедлили сказаться: раздраженная диафрагма судорожно сократилась, легкие втянули воздух, голосовая щель резко сузилась и в гортани возник пообещанный ребенком «ик».