Не веря ни во что, Нагибин допускал любое. Несоразмерность личного пространства Зои и пространства мира, которую он прежде рассматривал лишь умозрительно, стала реальностью. Упрямой однозначности исхода, предрешенности результата, на которых он, Нагибин, так настаивал, не было и в помине; варианты Зоиной участи размножались делением, черные дыры вокзалов и типовые окна круглосуточных аэропортов беспрестанно пропускали сквозь себя — как будто с того света на этот — сплошную, проточную, мутную человеческую жизнь, и Нагибину, как в детстве, на секунду глупо захотелось, чтобы в этом городе отключили электричество и убили всех, кроме Зои. Другого варианта рассмотреть любимые черты ему не представлялось.
Были отстойники, ночлежки, резервации, лечебницы для сирых и убогих, безымянных и беспаспортных, для покрытых коростой оцепенелых робинзонов мегаполиса и их беспамятных копченых пятниц неустановленного возраста. Коллекторы, колодцы, кочегарки, подвалы, теплотрассы, парки, тупики. Нет, нет, все это было для Нагибина, для них двоих чужим, непостижимым, невозможным, решительно от них отдельным; все это было жизнью пассажиров, втиснутых в плацкартные вагоны и теплушки, и это там, на самых нижних этажах социального бытия, на палубе третьего класса, другие люди, «маргиналы», «быдло», урки, горькие пропойцы, получив заточкой в бок или трубой по голове, теряли ориентацию в пространстве, самосознание, память, имя, прошлое, себя. Это там, в «их» бараках, можно было с сигаретой угореть на груде неожиданно затлевшего тряпья, это «этих» объявляли в розыск — «ушел и не вернулся, был одет в болоньевую куртку, тренировочные брюки и ботинки из коричнего кожзама». Потому и уходили и не возвращались, потому и теряли имя и память, что и помнить-то им было, видно, особенно нечего, килограммовые блямбы не самых могучих мозгов и так — без сотрясения — не были богаты невытравимыми, невыбиваемыми впечатлениями; они, а не Нагибин с Зоей проживали жизнь в тупом оцепении не вполне одушевленного существа, буравили кисель однообразных будней и похмельных утр вот этими глазами «просветленных», «бодхисатв», едва ли не с рождения постигнув иллюзорность бытия, проникнув в область, куда пролезть буддийскому монаху не удается и за десять перевоплощений. Да нет, не может быть, ну что он в самом деле? Нет, Зоя в должной мере, слишком похожа на домашнего ребенка, кудрявого и ясноглазого, ухоженного, чтоб можно было запереть ее в такой отстойник. Да нет, к ней подойдут и спросят: девочка, а где твои родители? В нормальную больницу — не в клоаку. Да и прав ли Сухожилов? Ведь если верить сухожиловским словам, она была до нитки мокрой, до трусов и страшно надышалась дымом. И кто в таком опасном состоянии ее отпустит? Какой спасатель, медицинский брат? Ну а с другой-то стороны — тебе там что, швейцарский госпиталь? Как раз напротив, хаос, полная неразбериха в первые минуты. Все разбредаются куда хотят. И мокрые, и с аварийными глазами, всякие.
— Э, хирург, — позвал Мартына Сухожилов. — Что замолчал надолго?
— Какой ты! — Нагибин странно посмотрел на Сухожилова, как будто увидя впервые и как будто такого Сухожилова не допуская. — Прям впрягся не по-детски в поиски.
«Она могла туда, она могла сюда…» Я думал: ну когда же ты отвалишься. А ты туда, куда и я.
— Ну бегать, как вот мы с тобою по больницам, это требует большого самоотречения, — Сухожилов осклабился. — Из нас пока что вроде жилы никто еще не тянет.
— Мне проповедник с юмором попался — хорошо. Ну нет, когда же ты отвалишься?
— А может, тебя вперед пропущу.
— Послушай, ты! — на это вскинулся Мартын, опять за глотку Сухожилова схватил. — Она тебе кто? Ты, ты ей кто? Без этой сексуальной метафизики? В тебе хоть на йоту, на миллиграмм есть от нее? А у меня с ней — жизнь, жизнь! Горел он в танке, мать твою, под Прохоровкой. То, что вас там друг к другу притянуло, притиснуло, вернее, как салаку в банке, так это ничего не меняет! Ну, хорошо, тащил, не вытащил — этот грех я тебе отпускаю, от нашего с Зоей общего имени. Ну, вот представь, убогий, ну, вытащил бы ты ее, ну, спас — герой невероятный — дальше что? Она к тебе на шею, про меня забыла — и все, с тобой любовь? И мне такая — извини, я правда жизнь с тобой хотела, но тебя не оказалось рядом, не закрыл, не спас. Вот он, мой избавитель, ты так себе это? Но это же бред, бред! Фантастика! Она ведь к тебе даже не притронулась, ну, по своей — то воле, ни дежурного рукопожатия, — и вдруг опять Нагибин Сухожилова увидел как впервые, кипящий холод подозрения-прозрения скрутил ему кишки, безжалостно обжег нутро, и, весь трепеща от гадливости, Мартын уже не мог в своем безбожном клятвопреступлении остановиться: — Так это?.. Так это ты действительно?.. Ты, рожа! К тебе ушла, к тебе скакнула, от меня к тебе? И приросла, так что не отдерешь?
— Да ты чего, о чем ты? — воззрился Сухожилов на Мартына с неподдельной ошарашенностью.
— Ну как ты ее, где? В отеле, шмотеле, где? В этих «Красных холмах»? Там, в этой самой ванной, да?
— Ты либо ебу дался, — спокойно констатировал Сухожилов.
— Ты так теперь за ней повсюду, потому что ты с ней. Не я уже — ты! Когда же вы успели? В койку-то?
— Даты чего, чудак на букву «м»? Чего несешь-то? Не вышло совместной помывки, не вышло у нас. Я, может, и хотел, но счастье твое, эскулап, она мне оснований не давала. Да как тебе такое в голову вообще? Да это, если хочешь знать, неуважение к ней — предполагать подобное. И кто же из нас-то фантаст после этого? Нет, я бы мечтал, — захохотал Сухожилов, — чтобы она действительно тебе — от ворот поворот.
— Прости, прости, — сказал Нагибин, обращаясь неведомо к кому; стыд будто прокачали сквозь засорившуюся душу Мартына мощной помпой.
— Ты не о том сейчас вообще. Ты лучше думай, кто бы ее умыкнуть-то мог. Не исключаем ведь мы все-таки такого третьего? Который тоже ее ищет и нашел?
— Допускаем, допускаем, — над ними голос прогремел, как будто вправду сами небеса над головой пророкотали.
Нагибин вздрогнул, вскинулся. А наверху, на горке человек стоял — плечистый, плотный, невысокий; лоб — толкачом, глаза серо-стальные чуть навыкате. Широкоскулый, от носа к губам — глубокие резкие складки; выражение тяжелого презрения, жестокости и безразличия в одно и то же время, узнаваемо-стандартный мессадж обществу и миру — «нетронь меня», «не верь, не бойся, не проси».
— А ты-то кто? — сказал Нагибин.
— Да третий, тот, который ищет. — Мужик легко, не спотыкаясь, не оскальзываясь, по склону вниз сбежал и перед ними встал, знакомый преотлично Сухожилову и, соответственно, Нагибину неведомый. — Ну что, опять друг друга не убили? Добре.
— Спокойно, друг, — Мартына успокоил Сухожилов. — Знакомься вот — Подвигин, мы были вместе там в гостинице. Если б не он с ребятами, то мы и пары этажей бы не прошли.
— Ну а сейчас чего? Энтуазиаст? — Нагибин фыркнул. — С какого перепуга?
— Энтузиаст, энтузиаст, — бесцветно отвечал Подвигин. — Давайте ноги в руки — обстоятельство открылось.
— Ну?! — вскричали оба.