Матвей и сам довольно часто думал о чем-то похожем, но он даже не подозревал о том, что у других могут возникать такие же точно мысли и что Таракан так запросто найдет для этих мыслей подходящие слова.
— Просто думать об этом — мало, — продолжал Таракан. — Можно сколько угодно любить кого-нибудь в уме, но карандаш так и останется белым. Для настоящей любви обязательно нужно жахаться. А ты думал как? Когда люди вырастают, они все начинают жахаться, так? За исключением попов, которые дают обед безбрачия и всю жизнь распевают свои псалмы. А так никто еще от этого не отказался, потому что отказаться от этого в сто раз труднее, чем на это же согласиться. Во-первых, детей как-никак необходимо рожать, — сказал Таракан сварливо, собрав все презрение к малым сопливым детям, как к досадной помехе на пути настоящей любви. — Население должно пополняться — закон биологии. Но никто же не говорит себе, что когда он пожахается, то тем самым пополняет население Земли. Дети очень часто получаются нечаянно, их никто не хочет, а они все равно рождаются через девять месяцев. Значит, жахаются не для того, чтобы родить детей. А просто потому, что есть очень сильное желание. Оно есть у твоих отца с матерью, оно есть у моих отца с матерью, оно есть вообще у каждого, кого ни спроси на улице. Но никто, конечно, не скажет об этом впрямую, потому что об этом не принято говорить. Так вот, если никто из взрослых не может перестать этого хотеть, значит, это действует на них как магнит. Вот только тебе не одинаково хочется жахаться со всеми бабами, а с какой-то одной — сильнее всего. Это и есть любовь, и этим человек отличается от животных.
Когда разговор заходил на такую тему, тело Матвея становилось тяжелым и легким одновременно. От мыслей, которые раскручивались стремительно, мгновенно доходя до скрытой, подштанной и подъюбочной сути, Матвей весь немел и покрывался изнутри твердым панцирем. От разговоров пацанов, которые обычно велись за гаражами, неизменно веяло болотной тиной и удушливой сыростью подвала, чем-то мерзким, как вкус сырого яичного желтка, но сейчас их разговор с Тараканом поднялся на какой-то более высокий этаж.
— …У меня вон двоюродный брат качает пресс и бицепсы. Спрашивается, зачем? Чемпионом по боксу он быть не собирается, в армию его из-за плоскостопия не возьмут, вот он мне и говорит: когда вырастешь, мол, поймешь. А я уже вырос и все понимаю. Чтобы крале своей понравиться, ясен пень, — продолжал Таракан, разбивая пинком подвернувшийся под ногу снежный булыжник.
— Таракан, — спросил Матвей серьезно и при этом совершенно неожиданно для самого себя, — а тебе кто-нибудь в нашем классе глянулся?
— Давай-ка лучше порезче пойдем, — отвечал Таракан сварливо. — Вон народу сколько набежало.
Они и в самом деле вышли на многолюдную оживленную улицу, и здесь было не место для подобных, требующих тайны и отсутствия посторонних ушей разговоров.
Время было уже такое, что к ним запросто могли пристать с расспросами, почему они не в школе. В таких случаях они неизменно отвечали, что у них сегодня намечается экскурсия в Третьяковскую галерею и они идут к месту сбора одноклассников у метро.
Вообще стратегия и тактика побегов была разработана ими уже давно, скрупулезно и досконально — не хуже легенды советского разведчика во вражеском тылу. Самым главным тут, собственно, было оправдать на следующее утро свой вчерашний прогул. Можно было сказать, что вчера был на похоронах. Таракан пару раз так и делал. Это было железное алиби, которое не требовало ни медицинской справки, ни объяснительной записки от родителей. Перед скорбным событием все педагоги молча склоняли голову. Но поскольку Таракан и Матвей сбегали с уроков регулярно, как минимум раз в неделю, все родные и близкие, которых можно было бы похоронить, у Таракана очень быстро закончились. Ну не могут же покойники-родные идти на кладбище нескончаемым косяком.
Матвею-то было проще: он мог запросто объяснить многочисленные пропуски нуждами своей музыкальной школы. На его несуществующие репетиции смотрели сквозь пальцы. Можно было таким образом отбрехаться и, наоборот, от уроков в самой музшколе. Матвей придумывал себе то кроссы по пересеченной местности, то лыжные марафоны, которые он якобы был должен бежать за честь своей основной, общеобразовательной школы. Как слуга двух господ, он был должен рано или поздно попасться, но пока что этого не происходило, и он полностью отдавался сладкому парению лжи, позабыв, что однажды придется больно брякнуться.
В деле же изготовления поддельных записок от родителей Таракан достиг высот невиданных, с одинаковой легкостью воспроизводя на тетрадных листах и мелкий, бисерный почерк собственной хлопотливой мамаши, и стремительный, с резким наклоном вправо почерк Матвеевой матери. Печатей, слава богу, на таких записках никто не требовал.
Единственная опасность таилась в случайных встречах родителей с учителями, в назойливых расспросах матерей, озабоченных успехами сына, в их проклятой манере расспрашивать обо всем подробно, но пока что друзьям все сходило с рук, и регулярные их исчезновения не вызывали у школьных церберов серьезных подозрений.
Внимание завучихи Груши и классной руководительницы Зинаиды Львовны оттягивали на себя отъявленные двоечники и хулиганы вроде Боклина и Безъязычного, и настоящей головною болью для всего педагогического коллектива были их, безъязычненские, выходки и приводы в милицию. Таракан и Матвей живо смекнули, что гораздо удобнее уйти в тихую оппозицию, выгодно выделяясь относительной благонадежностью на фоне разнузданного Боклина и прочей полууголовной шантрапы. Держа кукиш в кармане, они лицемерно соблюдали все правила строгого школьного режима, но зато потаенная их свобода была прочней, а многочисленные прегрешения оставались безнаказанными.
Народу на платформе было немного. Старухи в шерстяных клетчатых шалях сидели на лавках и, уставившись в одну точку, беззвучно шевелили высохшими губами. Мужики в заячьих ушанках, овечьих тулупах волокли набитые неведомой рухлядью заплечные мешки и рюкзаки. Клубящийся пар из ртов, не такой косматый, белый, не такой отчетливый — сегодня тепло. От овечьих шкур (косматые с одной стороны и замшево гладкие с другой) пахнет скверно, душно, тяжело.
Раньше они сбегали с уроков в кино, а в теплое время года и вовсе бродили по улицам, стараясь держаться подальше от школы и дома. Исходили и изъездили таким образом всю Москву — и на Красной площади, и в цирке, и даже на ипподроме побывали. А потом Таракан решил, что не худо было бы сходить в настоящий лес. И они сходили.
Подползла тупорылая, сочно-зеленая электричка и с лязгом раздвинула двери. Вагон, в который они забрались, был практически пустым, и все окна в нем заиндевели, но от деревянных, шоколадного цвета лавок с печками исходило сухое тепло, сидеть на них и ехать было приятно.
Теперь никто уже и не вспомнит, с чего началась их дружба, тем более что Таракан пришел к ним уже после четвертого класса, когда вокруг Матвея уже сформировался тесный круг корешей, с которыми он курил за гаражами и гонял в футбол, до тех пор пока на улице не становилось так темно, что мяча уже не было видно. Наверное, их сплотила одинаковая ненависть к той размеренной, строго регламентированной жизни, которую они поневоле вели, к ненарушимому расписанию школьного дня, похожему на расписание электричек. Как собаки, почуяв друг в друге патологическое неприятие любого распорядка, они совместно стали вырываться из этой жизни всеми дозволенными и недозволенными способами. Как только в классе было отменено ненавистное правило рассадки по принципу «мальчик-девочка», они тут же уселись вместе за партой.