Читавший до этого места вполглаза Камлаев вдруг вздрогнул, как выстрелом подброшенный, и глаза его сами собой заволоклись горячей мутью ненависти. «Вырву твое поганое помело и в жопу затолкаю». Захотелось с оттяжкой бить по лохматой, креативной башке ногами, выбивая из релятивиста, мастера рискованных сравнений Девятинского всю природную иронию и благоприобретенную постмодернистскую дурь. И Суд по правам человека в Женеве его, Камлаева, оправдает…
Дезинтоксикационная терапия в клинике была лучшая в стране и одна из лучших в мире. Точно так же обстояло дело и с терапией антибактериальной, и риск попадания инфекций в организм матери был не просто сведен к минимуму, но, как похвалялись врачи, практически исключен; об этом и говорили по десять раз на дню — о том, что никаких оснований для беспокойства нет, но и Нина, и Камлаев видели в этом лишь стремление врачей успокоить роженицу. То, что девочке его не грозил перитонит и сепсис, совсем не исключало других опасностей, куда более страшных. Он хотел бы видеть ее чаще, он хотел бы поселиться рядом, в соседнем боксе, на правах такой же роженицы, но, разумеется, это было запрещено.
А по полчаса утром и вечером — это ничтожно мало.
— Я никому не верю, — опять и опять говорила Нина, возвращаясь от врачей. — Когда успокаивают, все время кажется, что врут. Когда молчат, то кажется, скрывают страшное. Они только и знают, что твердить, что ситуация стабилизировалась, вот только нужно пройти еще один курс лечения. Ну как она стабилизировалась? Куда стабилизировалась? Хоть ты мне скажи!
И если Камлаев и мог еще как-то жить в состоянии этой полной неопределенности, то Нина уже точно не могла и была близка к тому, чтобы сгореть от этой неизвестности как свечка. Нужна была ясность, и Камлаев потребовал ее. На стол Коновалова легли результаты последней гистеросальпингографии, последнего УЗИ, последнего исследования крови, и великий специалист, которого сознание Камлаева наделило чертами всемогущего божества, безо всякого выражения рассматривал рентгеновские снимки, получая представление о просвете маточных труб и о внутренних контурах матки.
— Ну, что вы можете сказать? — спросил Камлаев, сглотнув.
Профессор будто нехотя оторвался от снимков и медленно поднял на мужа спокойные, линялые глаза, которые не выражали ничего, ни единого знакомого Камлаеву чувства — ни сочувствия, ни вины, ни готовности подбодрить, ни тягостной необходимости поставить несчастного перед фактом. Глаза эти просто смотрели, и ничего больше; этот взгляд был Камлаеву уже знаком, и с таким же точно взглядом Коновалов сообщал ему, что у Нины никогда не будет ребенка.
Профессор заговорил — чрезвычайно медленно, как будто обдумывал свою речь в процессе произнесения, как будто по ходу определялся, что именно ему сказать, но вот ведь как странно: при этом он не позволил себе ни единого лишнего слова, необязательного, пустого, успокоительного, отвлекающего.
— У Нины аномалия расположения и прикрепления плаценты. Развитие нижнего сегмента матки произошло значительно раньше, чем надо. Ваш лечащий врач сделал все, что мог, но есть вещи, которые не в его силах. Это значит, что будут преждевременные роды. Которые скорее всего осложнятся кровотечением из-за предлежания плаценты. Консервативные методы остановки кровотечения, по всей видимости, не помогут. Нужно будет делать операцию. Она в тяжелом положении, Матвей. Роды могут убить ее.
Сердце у Камлаева отказалось биться, легкие — дышать. Его как будто со всего размаха шмякнули о камень, о каменную стену и отбили все внутренности, все живое, что было в нем. Он весь был как лопнувшая барабанная перепонка.
— Мы будем делать операцию. Не сейчас, а когда подойдет срок. Мы попытаемся вовремя нейтрализовать последствия геморрагического шока. Что самое парадоксальное, ребенку ничего не угрожает. Он слабый и весит значительно ниже нормы, но жизнь его сейчас вне опасности. Внутриутробная гипоксия плода не развивается. Как будто ваша Нина и в самом деле отдала ему все силы.
— Что можно сделать… мне? — едва выговорил Камлаев. — Может, нужно достать какой-то аппарат, какие-то лекарства, заменители крови?
— У нас уже есть все необходимое. Я не верующий человек, но вам посоветую молиться. Это слабая надежда, мне кажется, что Бог — индифферентен, но больше ничего не остается… вам.
— Что я должен сказать Нине?
— Мы скажем, что преждевременные роды — это обычное явление и что они бывают у каждой третьей женщины.
Камлаев встал и пошел разговаривать с Ниной. Уйти, не повидавшись с ней, он не мог: она ждала его, и камлаевское исчезновение породило бы очередной накат подозрений, страхов…
— Ну, что он сказал? — Она вскинулась, едва он вошел.
Какое же у него лицо сейчас? Понятно, что выдавить, натянуть улыбку у него не получится, но вот Нинин взыскующий, неотвязно и неотступно взыскующий взгляд останавливается, стынет, а лицо будто стягивается сознанием неминуемой беды…
— Все в порядке с ребенком, — отвечает он, предпринимая наибольшие в своей жизни усилия к тому, чтобы голос его не задрожал. — Так он и сказал. Сказал, что возможны преждевременные роды. Это обычное явление, у каждой второй женщины в наши дни случаются преждевременные роды.
— Все в порядке?! — срывается Нина. — И после этого ты говоришь мне, что все в порядке? Что может быть в порядке, если он родится недоношенным? Что в порядке, что в порядке? Ты знаешь, что с ним может быть после этого? — Она кричит, но силы оставляют ее, и она в изнеможении падает на подушку.
— Коновалов сказал, что с ним все в порядке, — очень мягко, но настойчиво говорит Камлаев, усаживаясь рядом. — Что никаких пороков нет, так он сказал. Что нет ничего, что ему угрожало бы. Ты слышишь? Никаких внутриутробных осложнений. Это факт. Он так тесно связан с тобой, с твоими мыслями, с твоим дыханием, что твоя любовь передается ему, и поэтому он живет в полной безопасности. Ты слышишь?
Но Нина молчит. Она смотрит в потолок остановившимся, остывшим взглядом и молчит.
Еще вчера Камлаев взял бы ее за руку, за плечо, увещевая жену не столько словами, сколько вот этими (единственно ему доступными) поглаживаниями. Но сейчас не мог, был не в силах обманывать, врать, говорить, увещевать, поглаживать — его что-то отталкивало, оттаскивало от Нины, и Нина опять оставалась одна, и Камлаев ничем не мог ей помочь, задыхаясь от этого беспримерного бессилия.
— Все будет хорошо. Ты слышишь? — позвал он опять, уже с порога, но Нина не отвечала, не поворачивала головы, и он, снедаемый желанием расколоть себе голову об косяк, бесшумно приоткрыл дверь в коридор и, бесшумно ступая, вышел из палаты.
Он, пошатываясь, спустился по лестнице и, пройдя немилосердно залитый солнечным светом центральный вестибюль, вывалился на улицу. Про машину он как будто позабыл и двинулся в путь — в беспутье, в пустоту, по пустоте — пешком. Он шел без остановки, шел куда глаза глядят, а вернее, ничего не видя перед собой, выходя то и дело на проезжую часть и не слыша очумелых взревов наезжавших на него машин, и если бы одна из этих тачек все же сбила его, то он, должно быть, не чувствуя ничего, поднялся бы и пошел дальше. Он не чувствовал усталости, ему не становилось ни тяжелее, ни легче, потому что тяжелее стать ему уже не могло. Он зашел в продуктово-винно-водочный магазин на автобусной остановке и, бессмысленно пялясь на разноцветье сигаретных пачек и упаковок с презервативами, бросил на стеклянный прилавок деньги. Он купил бутылку водки, хотя ясно видел весь абсурд совершаемой им покупки — набухаться и забыться ему точно не удастся. Но что-то нужно было делать, хоть что-то, и самым простым (наиболее привычное телодвижение, пришедшее на помощь) было приложить к губам горло водочной бутылки и, запрокинув голову, обжечь гортань… Водка в глотку потекла, как вода.