Все, что находилось за границами этой ойкумены, представлялось как бы и вовсе не существующим. И эта исключенность из мира всего, от чего человеку надлежало потеть, мерзнуть, страдать, и эта изъятость железной дороги, фабричных труб, столярного верстака, огородных грядок, «Стейнвея», наконец, — была абсолютна.
Каждый день в половине одиннадцатого начинался парад уродов, променад возмутительно здоровых крепышей, стариков и калек, к которому Камлаеву поневоле приходилось присоединиться. Чудодейственную воду и первую порцию исцеляющих ванн нужно было принимать натощак, да и к тому же многим пациентам рекомендовали пешие прогулки перед завтраком, поэтому вся процессия направлялась прямиком к оздоровительному центру, располагавшемуся в пяти минутах ходьбы от отеля. Рассыпавшись веером по солнечной зелени луга, пациенты тяжело ковыляли, переваливались, как гуси, подтаскивая себя к лесистому склону, у основания которого и белел корпус центра. О, что это была за армия откормленных туловищ, рыхлых гузен, упитанных ляжек! О, что это была за россыпь гастритов и желудочных язв, жировых переизбытков и сердечных недостаточностей! Что за пышный букет ревматизмов и сколиозов, что за царство почечных колик и разбухших простат!
Все это изобилие представало его взгляду полуобнаженным. Копченые старухи с фарфоровыми зубами и ультрамариновой синью противоестественно юных глаз открывали взору серые, в наростах и вздувшихся жилах руки, шишкастые и пятнистые голени, допотопные складки кожи, сморщенной, как чернослив.
Измятые, искривленные, все в остеохондрозных уступах тела стариков, столь же ясноглазых и белозубых, заставляли вспомнить останки доисторических ящеров, а в лицах была настолько тупая, нерассуждающая жадность к жизни, что на ум приходил карась, пойманный на крючок
Безвозрастные немки, шведки, американки с физиономиями, пережившими не один десяток подтяжек, и тугими, как футбольные мячи, грудями щеголяли в облегающих шортах и майках-топиках, и одряблевшая их кожа уже не держала закачанное под нее желе, сдувалась, а узловатые колени выдавали настоящие, паспортные пятьдесят.
Молодые, тридцатилетние на ходу колыхали отвисшими животами и арбузами грудей, поражая равномерной, колбасной толщиной конечностей и являя собой ходячую агитку о вреде американского фаст-фуда. То тут, то там вылезало то розовое пузо, то бедро в целлюлитной ряби, то жировые наплывы на боках.
Тут же рядом ковыляли изломанные, перекрученные с рождения и выросшие вкривь и вкось подростки на костылях, катились молодые люди в автоматических инвалидных колясках, с ногами, похожими на картофельные проростки, парализованные, обездвиженные.
Тут же несколько молодых спортсменов — совершенных животных со статью Аполлона и хулиганской искрой в глазах, — чьи мускулы жили преувеличенным ощущением нерастраченной силы; тут же несколько мужчин вечно сорокалетних, с упругими, навощенными ляжками без единого грамма жира (живые приложения к книгам о здоровом образе жизни, идеальное воплощение здоровья и всеми средствами достигаемой и неподвластной времени молодости).
Тут же рядом гарцевали их спутницы — гипертрофированная длинноногость, стать породистой кобылицы и странновато самостоятельная жизнь крупа, всей нижней части… одним словом, максимально точное подобие милицейского конного патруля. Оранжерейные редкости, дорогостоящие акселератки среднерусских кровей, гордые тем, что удержались от прямой проституции, как будто сто долларов за час и двести тысяч евро за три года — это принципиально разные вещи. Он отметил, впрочем, и одну мулаточку, и одну лилово-черную, чуть разбавленную молоком, с розоватыми ладошками негритянку — частный случай «пробуждения Африки внутри нас». Ценна уже не красота, представление о которой неизбежно субъективно, — ценно качество, фактура, обработанность материала, которые объективны. Отполированные конечности, сияющая кожа, которая не может постареть, синтетическое тело, не подвластное разрушению и тлену. Тело, не способное покрываться волосками, синяками, ссадинами, ценимое именно за максимальное отклонение от естественно живого, от того, какой женщина бывает в природе. Там, где к красоте подходят с линейкой и циркулем, требуя от нее неукоснительного соблюдения пропорций и объемов, невозможна любовь. Невозможно влечение к одной бабе, сильнейшее, чем ко всем остальным прочим. Любовь — это ведь восхищение бесподобным, а не требование соответствия идеалу.
Не выпуская сигареты из угла гадливо скошенного рта и будто пропуская сквозь нее, как сквозь дыхательную трубку, здешний безнадежно отравленный воздух, он брел вместе с этой разномастной публикой к оздоровительному центру и старался двигаться в стороне, по самому краешку луга, так, чтобы не пересекать ничью траекторию. В поле зрения то и дело вплывали лица русских промышленников, американских адвокатов, немецких пенсионеров и банковских служащих, и во всех этих лицах было такое беспросветное довольство, такое спокойное и уверенное предвкушение гидромассажных благ, что оставалось только диву даваться, как всем этим уже-не-людям удалось избежать своего полнейшего телесного исчезновения. И уже до такой степени нечего им было хотеть, что их мечтательная прищуренность — выражение неизбежное при ударяющих в лицо солнечных лучах — смотрелась каким-то первобытным атавизмом, реакцией, для этих людей невозможной и внутренне им несвойственной. Чем дорожить, чего бояться, если ты, правильный и мощный потребитель, никогда не умрешь? Генетическая модифицированность, перерожденность, неправомочность обычных человеческих реакций — вот какие слова приходили ему на ум, и он даже инстинктивно принимался сочинять эдакий идиллический марш свифтовских бессмертных, вводя в него щедро буколические элементы и прославляя эту оснащенную по последнему слову техники, новейшую Аркадию. Барочная пышность причудливо соединялась с фашистской поступью благодарных мертвецов, фрагменты галантного менуэта перемежались всплесками какого-то насекомообразного и в то же время на диво энергичного канкана, а строго-торжественное благодарение Творцу трансформировалось во взвизги, скулеж и постанывания беззастенчиво предающихся любимому делу онанистов.
…Под камлаевский марш процессия подступает вплотную к склону. Вот святая святых — бьющий прямо из скалы горячий, животворный ключ. Он бьет из странно вырубленной ниши, как будто из той каменной йони, которой поклоняются индийские брахманы и из которой происходит все сущее. Из «изначального треугольника, расположенного в самом центре пространства». И вот к этому «входу» все и устремляются. Разбирая пустые стаканы и одобрительно гогоча, они сгруживаются у «Таинственных Створок Жизни» и, отдавливая, оттирая друг друга, вперебой, вперекрест протягивают руки. Сквозь подмышки других пациентов и поверх их голов. Ненароком чокаясь. Сдвигая две дюжины стаканов разом. Подставляя под брызги и лица, и шеи, и груди.
Площадка перед источником дымится, в воздухе вокруг висит мельчайшая водяная пыль. И эта давка, эта толчея непроходимо тупа, безбожно идиотична. Источник неиссякаем — достанется всем. И сегодня, и завтра, и через двести лет. Но именно неиссякаемость их и будоражит, именно неограниченность, именно бесконечность. Бесплатность. Не то привлекает в природных недрах и природных чудесах, что они удивительны, а то, что они достались человеку совершенно даром. И не важно, что у тебя уже есть все. Не важно, что ты задыхаешься от доступных, предоставленных тебе возможностей. Не важно, кто подарил, не важно, чье это; важно лишь, что это можно взять. И вчера, и сегодня, и завтра. С пола. Никому не нужное, не принадлежащее. Вот их универсальный подход, вот их главный направляющий и смыслообразующий принцип.