Матвей от неожиданности перепутался не на шутку. Совершенно он не понял, серьезно ли она говорит. Нет, он слышал, конечно, еще от всезнающего Таракана про этот «зверский» иудейский обычай.
— Зачем еще? Я что, еврей?
— Ну просто так, — сказала она, как будто рассматривая Матвееву крайнюю плоть на просвет. — По-моему, вот тут у тебя слишком много. — Речь и в самом деле шла о некоторой забавной анатомической подробности, о длинной его крайней плоти, что складывалась в какой-то потешный чепчик. И у уда было — он раньше этого не замечал — какое-то свое неповторимое выражение: самоуверенно-наглое и вместе с тем брезгливо-недоуменное. Он был эгоистично-жаден, лукав, упрям. Он словно нес на себе отпечаток «личности» владельца: точно так же отгораживал свое «ядро» от всего остального мира — с избытком, с запасом, наверняка. Замыкался и вместе с тем являлся неугомонным путешественником, дорожил независимостью и торопился всех и вся поставить в зависимость от себя.
Механизм возбуждения незатейлив, и от сжатия камлаевский уд воспрянул — то, что раньше, еще полчаса или вечность назад, было просто немыслимо и заставляло все камлаевское тело затрепетать, сейчас произошло само собой: крайний чепчик сполз от легчайшего прикосновения, и лиловое сердечко кролика вышло наружу. И Альбина, какой-то неведомой властью возродив Матвея для любви, вновь уселась на него верхом, сжала его ноги чуть пониже колен тисками своих пламенеющих бедер, опустилась, приникла… и Камлаев впервые испытал мучительное прикосновение женских губ к сокровенному корню своей грешной плоти — к тому, к чему прикасаться было нельзя. Он не умер, хотя думал, что умрет. Не провалился сквозь землю от неги и стыда, не задохнулся от позора и телесного торжества, от живого, губного, непредставимого обхвата, который не слабел на протяжении всего движения сверху вниз. Он не умер и раз, и два, а потом началось бесконечное, безостановочное неумирание… А потом он подхватил тугое, звонкое тело Альбины, бросил рядом с собой, перевалил на спину и навис над ним, опираясь на распрямленные руки…
Когда они разнялись, тела их превратились словно в восковые свечи, которые, подтаяв, растопившись по краям, ощутимо оплывали, так они с Альбиной изнурили, измотали друг друга. Он лежал, остывал вместе с ней и чувствовал себя невесомо легким, и когда их тела достигли последних, неразмываемых границ, Альбина встала, подошла к окну и раздвинула шторы.
— Господи, да там уже утро!
Она повернулась к Камлаеву лицом, заломила поднятые над головой руки, прогнулась в спине… Сказала, что лучше всего женское тело смотрится в жарком свете софитов, а мужское — при свете луны… Вскипятив воду в чайнике, она, как и в первый раз, перелила ее в фаянсовый кувшин и теперь сама лила Камлаеву на голову, на плечи, смывая с них едкий, обильный пот, а потом он оказал ей такую же услугу… И вот они уже сидели на кровати, омытые, отмытые, со скрипящими от чистоты волосами. Он хотел сказать ей, что сегодня вечером придет опять, но что-то удерживало его. И он все говорил себе «вот сейчас скажу», «вот сейчас», но так и не решался разлепить сомкнутые губы.
— Тебе надо идти уже. Ты когда должен дома-то быть?
— Да без разницы.
— Как это без разницы? Прекрати дурака валять, одевайся. Хочешь чаю?
— Не хочу.
— А чего ты хочешь?
— Тебя хочу, — как и в первый раз, обиженно буркнул он.
— Хочется — перехочется. Штаны-то тебе велики. Все тебе не по размеру: и штаны, и любовь — на вырост.
— У тебя мужчин много было?
— Это ты сейчас к чему?
— Знать хочу.
— Ну что ты как ребенок? Должен сам уже понимать.
— Почему так?
— А я всех люблю. По отдельности, конечно, — сначала одного, а потом другого.
— Да какая это любовь? Любовь возможна только к одному человеку, а не ко многим. Когда ко многим, это не любовь уже, а совсем по-другому называется.
— Ты вот что, — вдруг резко сказала она, — ты больше меня не ищи, не надо.
— Да как это так? Я хочу.
— Мало ли что ты хочешь.
— Я хочу, — повторил он беспомощно. — Я хочу, чтобы у нас было еще… вот это… как сейчас.
— Нет, милый. Так, как было, у нас не получится. Потому что так нельзя. Я не хочу тебе портить жизнь.
— А почему ты портить-то должна? Ты не портишь.
— Ты что, совсем, дурачок? Я нехорошая, испорченная, я старая. Ты еще ребенок. Тебе надо жить. Жить, учиться, жениться — в будущем, со временем.
— Я буду жить с тобой.
— И как ты себе это представляешь? Собираешься бегать ко мне по ночам? Или, может быть, из дома уйдешь и вот здесь поселишься?
— И уйду.
— Да никуда ты не уйдешь, не сможешь. Ты — домашний мальчик.
— Уйду, вот посмотришь.
— И смотреть не хочу. Ну, хорошо, ты уйдешь, уйдешь. Допустим, уйдешь. Но я-то этого не хочу.
— Почему?
— Ты только так вот лицом не падай, а?
— Не нужен тебе, да?
— Не нужен. Я вот сейчас специально тебе так говорю. Но на самом деле это я тебе не нужна, и ты это потом поймешь. Поймешь и признаешь, что я была права.
— Ты мне нужна.
— Что «нужна»? Как «нужна»? А дальше-то что? Как мы жить-то будем? Тебе сколько лет-то, вспомни. А мне сколько лет? Не знаешь? Ты знаешь, что я с тобой сделала? Ты знаешь, как это все называется? Ты что, не понимаешь, чем все это может кончиться?
— Да ничем это не кончится.
— Да ты представляешь себе, что будет с твоими родителями?
— Да что с ними будет? Ничего с ними не будет.
— Ах, ну да, конечно! Тогда ты меня, может быть, к себе приведешь? Познакомишь с мамой? Ты приведешь меня и скажешь… — тут Альбина резко и коротко хохотнула, — приведешь меня и скажешь, вот Альбина, и мы с ней решили… Мать обрадуется и протянет мне руку, а потом мы с ней сядем рядышком на диван, как две старые подруги… ты так себе все это представляешь? Ты же сам все прекрасно понимаешь. Что у нас с тобой в любом случае будет не жизнь.
— И ты только этого боишься? Из-за других людей?
— Из-за всего боюсь. Ну, зачем тебе все это нужно? Ну, зачем тебе такая я? Ну, пройдет совсем немного времени, и ты встретишь девушку, и все у тебя будет хорошо.
— Мне ты нужна.
— Вот заладил. Не нужна я тебе, маленький мой.
При мысли о том, что Альбина, одного воспоминания о которой — он будто предчувствовал это — достаточно для того, чтобы немедленно испытать глухое, неутолимое телесное желание… при мысли о том, что Альбина пропадет и что эта пропажа неминуема, неотвратима, ему становилось пусто. И Матвею уготована была — он это понимал — незавидная участь: изнывать от этих воспоминаний, отяжеляющих плоть безо всякой надежды на освобождение. О том, чтобы приискивать Альбине замену, он и помыслить не мог — тут всякое сличение обернулось бы немедленным развенчанием всех ее возможных последовательниц. Он зависел от нее физически, и она не могла об этой зависимости не знать, но, зная, понимая, все же выталкивала из собственной жизни Камлаева. Будто знала, что это все не смертельно. Вот только у Матвея все никак не получалось такую несмертельность принять.