Созревание, юность, «формирование» Нины «как личности» пришлось как раз на годы «великого перелома», на ту самую временную трещину в позвонках 80-х, когда «одна шестая часть суши», «зачумленная идеями коммунизма», вознамерилась существовать по общемировым законам и правилам. Шагнув за «школьный порог» — а училась она в одной из тех «хороших» школ, в которых сохранились нравы отчасти Смольного института, отчасти Пажеского корпуса, — она поступила на филфак Ленинградского университета, и был в этом ее решении не выбор «по призванию», не стремление продолжать семейную традицию по отцовской линии, а один лишь трезвый, безукоризненный расчет: прилежно изучая языки романской группы, получить специальность «повышенного спроса» для того, чтобы перетолмачивать речения заезжих итальянцев, открывавших в Северной Пальмире первые рестораны и бутики.
Независимость ей подарил первый муж — «ну, ты должен его помнить», и Камлаев помнил, ревностно сличал и скоро совершенно успокаивался: этот гладкий хлыщ был «не тем человеком, который ей нужен». Почему «гладкий хлыщ» был «не тем», в отличие от самого Камлаева, он так сразу не мог сказать. Не тем, и все тут. По умолчанию. Да хотя бы потому, что Нина сама, безо всякого Камлаева, от Усицкого «до одурения устала». Пару раз Камлаев его видел: чистотой и ясностью льдистых глаз, своей «общей ангелоподобностью» Усицкий, как ни странно, походил на молодого Камлаева. У Усицкого тоже была «мордашка», и он так же, как Камлаев, от рождения был обречен на пристальное к себе бабье внимание.
«Где-то я его видел, — говорил Камлаев Нине. — Он у тебя в рекламе часом не снимался?» Тут действительно было налицо изрядное сходство с одним эстрадным певцом, снимавшимся в рекламе шампуня от перхоти.
Упомянутый ангелочек, москвич, как-то раз приехал по делам в Ленинград-Петербург (а тогда он занимался нарождавшимся отечественным «глянцем» и заведовал не то народившимся русским «Плейбоем», не то «Медведем», не то еще каким-то новейшим журналом для состоятельных мужчин) и познакомился в Эрмитаже с Ниной. «Претендентом на руку» он оказался безупречным во всех отношениях: весь дышавший успешностью и востребованностью, был умен, образован, деликатен, тонок и т. д. и т. п. Усицкий был, вне всякого сомнения, «личность», подчеркнуто, акцентированно и во всем — начиная от галстука и заканчивая остроумными, независимыми, подчас весьма оригинальными суждениями. То, что эти суждения на поверку оказывались слегка переиначенными цитатами из Кастанеды и Бодрийяра, обнаруживалось не сразу… Нет, Камлаев отнюдь не исключал «пробежавшей» между «ангелочком» и Ниной «искры», не исключал и того, что Нина в свое время втюрилась в своего первого супруга как кошка. И была с ним счастлива. Какое-то время. И переехала с ним в Москву, и тоже стала редактировать какой-то глянцевый журнал, и у них образовалась та редчайшая, образцовая, бездетная семья, которую чаще встретишь в рекламных роликах, а не в реальной жизни. Все то, ради чего десятки тысяч рядовых российских семей выбиваются из сил, доставалось им легко и даже как будто само по себе. Они просто занимались правильным делом, а правильным делом с недавнего времени сделался «глянец».
Что же касалось бездетности, то здесь никто не исключал в ближайшем будущем доставки на дом двух-трех прелестно улыбающихся детей (как будто из рекламы чудодейственной toothpaste). И тут нужно отдать должное почти необъяснимой Нининой дальнозоркости, предусмотрительности, осторожности и поразиться тому, что за четыре с половиной года она так и не забеременела. Как будто знала, что ребенка ей предстоит рожать от другого, от настоящего. Или, может быть, типичные представители новейшего среднего класса, они просто не хотели преждевременно отягощать себя материнством, отцовством?..
Как бы там на самом деле ни было, но от Усицкого Нина спустя четыре с половиной года ушла. Нину стали раздражать (вполне хрестоматийно) уши благоверного. Ну, хорошо, не уши — руки, прикосновения. «Мне было противно… не от его прикосновений, от того, что я не чувствовала ничего. Перестала чувствовать. Смотрела, как он по утрам выбирает галстук, и думала о том, что, кроме этого перманентного выбора, в нашей жизни давно уже ничего не происходит. В ней, в сущности, никогда ничего не происходило. Мы выбирали везде — в мебельном салоне, в магазине дизайнерских вещиц, в туристическом бюро — повсеместно. Предпочесть сейчас то, отказаться от этого. Почему-то принято считать, что выбор дает свободу, но это не так; выбор подчиняет тебя полностью, даже есть такое выражение — стоять перед выбором. Перед необходимостью выбора — какая уж тут свобода? И он каждый день — „пойдем выбирать, выбирать, выбирать“… А я устала. От этой фантастической несвободы. От того, что ты не можешь делать то, что хочешь. Понимаешь, делать то, что хочешь, — это не выбирать одну из возможностей. Делать то, что хочешь, это значит — делать то, чего ты не можешь не делать. А этого в нашей жизни не было. Мы только выбирали и другим рассказывали о прелестях этого самого выбора. В своем журнале. Демонстрируя, предъявляя, продавая публике поведенческие лекала, мы и сами были вынуждены жить по тем же лекалам и руководствоваться тем же отношением к жизни, которые вроде бы отстраненно и иронично пропагандировали. Отлично понимая условность всех этих „наклеек“, сомнительность прямого их отношения к любви, деторождению и даже к мужскому самоуважению, он, однако, эти ярлыки клеить продолжал, потому что подобное занятие позволяло ему оставаться тем, кто он есть, — человеком, который имеет возможность приклеивать к себе эксклюзивные ярлыки. Я хотела ему сказать: ты же взрослый уже человек, ну, так сделай хоть раз в своей жизни что-то стоящее, настоящее, не пустое, серьезное, за что почувствуешь личную ответственность, и такую сильную, что если ты не сделаешь задуманного, то натурально умрешь… Но я даже сказать ему этого не могла, потому что заранее знала, что он просто меня не поймет. Причем речь не шла о каких-то там титанических свершениях — у нас даже семьи настоящей не было, серьезной, за которую и ему, и мне хотелось бы отвечать…»
— А знаешь, что он про нас говорит? — спросила она, крепче стискивая камлаевскую шею и дыша ему в самое ухо.
— Кто он?
— Усицкий. Он говорит, что я с тобой из честолюбия. По его словам, я всегда была честолюбива и склонна к самолюбованию, и книжные представления подменяли мне живую действительность. Тем, что я с тобой, я возвышаю себя в собственных глазах. Я льщу себе связью с гением… ну, то есть, в моем представлении, ты являешься гением. По словам Усицкого, я настолько дура, что сама не понимаю, за что я тебя люблю. За что, кроме гениальности, мной же и воображенной. А ты знаешь, иногда я думаю: может быть, он и прав. Нет, ну, я серьезно. Я же знаешь как собой любуюсь рядом с тобой, у меня прям такое самолюбование начинается. Ух, какая у тебя голова! Какие там под этой черепной коробкой дебри, какая такая неэвклидова геометрия, какое пересечение параллельных прямых? В ней происходят не-по-сти-жи-мые для прос-то-го смерт-но-го про-цес-сы. — Тут она принялась ударять Камлаева по темени растопыренной пятерней, как это делает обычно маленький ребенок, чрезвычайно изумленный телесным устройством взрослого человека и все свое изумление вкладывающий в естествоиспытательские удары, которыми он проверяет черепной свод отца или матери на прочность.