— Припоминаете мне башни-близнецы? — спросил Камлаев на ходу, и Клаус от неожиданности даже дернул кадыком, настолько точным было попадание. И в самом деле если Клаус и был напряжен и скован робостью, то именно по этой самой причине — по причине недавнего шумного разбирательства, инициатором которого выступил Камлаев и весть о котором облетела все мировое — музыкальное и не только — сообщество.
Случилось это на Гамбургском музыкальном фестивале, сразу после атаки исламских камикадзе на башни Всемирного торгового центра в Нью-Йорке: журналисты спросили русского композитора, что он думает по этому поводу и насколько изменится облик современного мира после столь ужасающего события, невероятного и в одночасье ставшего возможным.
«То, что там произошло, — был ответ, — абсолютный шедевр. То, о чем музыкант может только мечтать, эти люди совершили одним жестом. Они сыгрывались друг с другом десять лет для того, чтобы дать единственный концерт и превратить самолет в музыкальный инструмент, звук которого обладает неприятностью бритвы. И их произведение совершенно, потому что оно — действенно. Все остальное не действует. Хотя, по большому счету, не думаю, что и этот концерт достал до чьих-то кишок. Со стороны, по телевизору, все это — как ловля мух в осенний полдень. Ленивое парение пепельных хлопьев и уютный ужас, щекочущий пятки завсегдатаев супермаркетов. По сути, эта самолетная атака — всего лишь логическая точка в рассказе современного западного человека о самом себе. Это история, рассказанная идиотом с одряблевшими мышцами и полной атрофией воли. Это концентрированная суть той жизненной стратегии, которую осуществляет новый антропологический тип, занявший в мире главенствующее положение. А главенствующие положения заняли представители самой низкой касты — касты шудр, неприкасаемых. Стадо, которое исстари нуждалось в верховенстве защищающих и вдохновляющих его пастухов, отныне защищает и воспитывает и своих пастухов, и самое себя. Шудры не способны создавать произведения как серийные, так и уникальные; они способны лишь обслуживать потребности создающих, и в настоящий момент они обслуживают перемещения масс товара из одной точки земного шара в другую. Их главные качества — инертность и покорность, инертность прежде всего по отношению к смерти. Отношения со смертью традиционно брали на себя представители других каст, защищая шудр от внешней военной угрозы мечом, а от конечности земного существования — великими произведениями искусства и истовой молитвой. Теперь же шудры остались со смертью один на один, и ничто не может заслонить от них смерть — ни Кельнский собор, ни Ленинградская симфония, ни Карл Великий, ни Жуков. Им не осталось ничего другого, кроме как безуспешно пытаться предотвратить очередную самолетную атаку или наводнение. Ту бледную эмоцию, которую они испытывают при агрессивном воздействии чуждой и враждебной цивилизации, даже страхом назвать нельзя. В силу врожденной овечьей покорности шудр страх перед смертью давно перестал быть страхом и превратился в повседневную данность. Все равно что дохлая лягушка под током — пустишь ток, и она конвульсивно задергает лапками».
Этот монолог, произнесенный в день открытия Гамбургского музыкального фестиваля, был растранслирован по всему миру, вследствие чего Камлаев был объявлен персоной нон грата в США и ряде других стран. По просьбе мэрии Гамбурга и спонсоров фестиваля два выступления эстетствующего циника были отменены. Ему не простили «невосприимчивости к боли другого».
От Камлаева с нетерпением ждали опровержений (извинений в этом мире давно уже никто не приносил, предпочитая объяснять, что слова его были неправильно восприняты и истолкованы массмедиа). Подвергнутый обструкции Камлаев, однако же, хранил молчание и лишь полмесяца спустя лениво обронил, что его «мутит от пошлости тех моих слов, которые давно уже стали общим местом».
Неоднозначность, щекотливость и моральная двусмысленность ситуации усугублялась тем, что в 2000 году, на рубеже тысячелетий, Камлаевым была сочинена, а затем и исполнена в реальном времени пьеса для квартета струнных и четырех вертолетов, которую называли не иначе как «грозовым предупреждением всему человечеству», а в последнее время и «генеральной репетицией трагических событий 11 сентября».
Четыре вертолета с четырьмя виолончелистами на борту поднялись в небо Амстердама и летели по камлаевской партитуре, поднимаясь и опускаясь в строгом соответствии со взмывами и спадами инструментальной музыки. Стоя за пультом, Камлаев по радио управлял пилотами и музыкантами и одновременно обрабатывал звук, который тотчас же поступал к млеющей от сладкого ужаса публике. Прошивая воздух инверсионными следами выхлопов, вертолеты устремились к высотному зданию амстердамского ABN-банка.
Оставленные один на один с открытым пространством, музыканты заиграли в унисон, подхватывая друг у друга теряющее силу звучание и придавая ему внезапную энергию отчаяния, — так, должно быть, человек, стиснутый осознанием собственной немощи и отчаявшись спастись в одиночку, хватается за другого, а этот другой в свою очередь обнаруживает полное онемение, стреноженность страхом и неспособность пошевелиться. А потом возник слитный, нерасчленимый гул, похожий на тот, что звучит в ушах теряющего сознание человека, а потом сквозь этот гул стали прорываться жалкие отрезки нормального концертного музицирования.
Виолончели попытались взмыть, вырваться из-под гнета придавившего их вертолетного стрекота. Звучание виолончелей, способных и на глубокое раздумье, и на яростный ропот, и на молитву, вдруг обернулось даже не затравленным блеяньем, а простейшим делением клетки, роением проворных головастиков, зародышей не то лягушачьей, не то человеческой жизни. Вертолетный рев достиг максимальной интенсивности — на самом деле слуховой обман, после которого уху столь же необоснованно кажется, что рев идет на убыль, а на самом деле это человек постепенно глохнет и теряет чувствительность, и ему необходимы все более острые раздражители, чтобы встряхнуться и дернуть конечностями, словно дохлая лягушка под током. Повисев перед фасадом здания, вертолеты отклонились и откланялись — враг был парализован и оглушен, прямой атаки не понадобилось: зачем же тратить собственные жизни на мертвеца.
Все это сейчас и припомнил Клаус, смущенный, уязвленный и даже изрядно напуганный тем, что Камлаев угадал течение его мыслей.
— Ну, не стоит, — сказал Камлаев, как будто извиняясь. — Я, конечно, сказал тогда чудовищную пошлость.
— Да нет, пожалуй, вы были даже чересчур оригинальны. Выражать восхищение таким событием в то время, как каждому нормальному человеку оно не внушает ничего, кроме неподдельного ужаса…
— Вы находите? В таком случае, видимо, и в самом деле современный homo настолько опошлился и утратил вкус к оригинальности, что мое невинное высказывание показалось ему чем-то из ряда вон выходящим. Ну с чего вы взяли, скажите на милость, что люди испытали этот самый «неподдельный ужас»? Вы уверены в том, что именно «неподдельный ужас» вы и должны испытать в данном случае? Я уже не говорю о «каждом нормальном человеке». И откуда этот «каждый нормальный человек» всегда так точно знает, что он должен испытывать в том или ином случае? Почему-то если есть тысячи невинных жертв, то обязательная реакция — неподдельный ужас. У вас представление о том, что должно чувствовать, опережает чувство. Вы даже не прислушиваетесь к себе — ваш идеально натренированный мозг угодливо подбрасывает нужное представление о чувстве. Растянувшись на диване, вы зеваете во всю глотку и при этом заставляете чувствовать себя неподдельный ужас. «Там же люди», — заставляете вы думать себя. В то время, как на самом деле вы испытываете разве что только легкую досаду от того, что ваше идеально отлаженное существование способно давать вот такие непредсказуемые и глупые сбои. Сама возможность этих сбоев раздражает вас… вас раздражает необходимость расстаться с мыслью о собственной неуязвимости. Оказывается, все эти ваши детекторы лжи, металлоискатели и прочие инфракрасные датчики не гарантируют вам абсолютной безопасности. Как раз наоборот — и самые смышленые из вас даже развлекаются этой мыслью: чем совершеннее и хитроумнее технические изобретения, тем разрушительней последствия. Скорость света, скорость передачи информации, сверхзвуковая скорость гарантируют как раз сверхзвуковую скорость истребления. Истребитель-невидимка, попади он в руки камикадзе, не делает вас невидимыми — как раз наоборот. Бесперебойный, идеальный, сверхсовершенный водопровод приближает человечество к новому всемирному потопу. Под толщей брони, на сто десятом этаже, на самой вершине новейшей вавилонской башни мы во сто крат уязвимее, чем какой-нибудь питекантроп, убегающий от мамонта. Ваша мысль о смерти сводится к тому, что смерть-то, оказывается, и на самом деле есть, происходит, случается, бывает. А вы-то, бедные, думали, что вся смерть вымерла вместе с мамонтами. Настолько вы от нее отдалились, настолько вы про нее не вспоминаете. Это самая большая роскошь, которую мы можем себе позволить, — роскошь позабыть о смерти. И самая большая пошлость, разумеется.