— Да вы прямо марксист какой-то, — усмехнулся Камлаев, — с этим вашим рассуждением о форме и содержании. Да будет вам известно, что в применении к музыке вообще проблематично говорить о каком бы то ни было содержании, об отдельно взятом, оторванном, вычлененном содержании. Музыка идей не выражает, природа музыки такова, что ей вообще не нужно что-либо выражать. Вы надеетесь найти в ней такие чувства, как боль, сострадание, горе или радость, но на самом деле все это чистая условность. Стравинский был прав: музыка предназначена исключительно для того, чтобы внести порядок во все существующее. На том основании полагаю, что любой порядок лучше любого же беспорядка. Порядок, уравновешенность, соразмерность, гармоничность всех вещей и явлений мира, иерархичность, упорядоченность отношений между человеком и временем — вот чего добивается музыка. Содержание музыки, таким образом, может заключаться лишь в одном — в установлении порядка, в структурно организованном доказательстве космоса в противовес какому-то мнимому хаосу. Вы говорите о нравственном очищении и возвышении, о том, что слушатель должен якобы становиться чище и благороднее душой, — все это пусть и беспомощно, но, в общем-то, верно. Достигая порядка, музыкальное произведение становится доказательством существования Бога на земле. Там, где порядок, там и закон, а там, где закон, там и добровольно наложенное на себя моральное ограничение, отказ от своеволия, осознание необходимости соответствовать идеалу — в нашем с вами случае христианскому идеалу.
— Но в то же самое время невозможно найти в вашей собственной практике никакого особенного порядка, — осторожно заметил Клаус.
— Артистическая честность, — хмыкнул Камлаев. — Приходится говорить о невозможности какого-либо порядка. И это связано с тем авангардистским исчерпанием художественных и нехудожественных возможностей, о котором мы уже говорили. Это связано с очевидной пошлостью всех предложенных и могущих быть предложенными построений, да и много с чем еще…
— Но что же тогда вам остается? Что же вам остается, если ни о каком установлении порядка не может идти и речи?
— Остается игра. Игра в порядок, игра в искусство. Приходится оперировать смертью Бога и невозможностью порядка как единственно несомненной реальностью.
— Но как из этой невозможности создать нечто стоящее? Как, не веря в порядок, вы рассчитываете однажды этого порядка достигнуть?.. — Клаус не был таким уж наивным дураком, но в данном случае он действительно ничего не понимал. Все новейшие положения об уже состоявшейся смерти искусства вызывали у него ощущение безвыходности, окончательного тупика. И уж тем большее недоумение вызывали у него утверждения новейших философов о том, что они как ни в чем не бывало намерены существовать и дальше. Как будто со смертью искусства и Бога был обретен какой-то новый смысл, о котором, однако, ни философы, ни Камлаев не говорили ни слова.
2. Прогульщики, или Первая песнь невинности, она же опыта. 196… год
Ученик седьмого класса Матвей Камлаев вышел из подъезда и обозрел лежащее перед ним в лиловых сумерках пространство родного двора. Он любил это время, утреннее безлюдье и такое вот состояние природы. Сиреневый снег, лежащий мягкими, пологими сугробами и искрящийся в свете уличных фонарей, совершенная нетронутость этого снега, нападавшего за ночь, и белые, отяжелевшие от снега лапищи деревьев, издалека похожие на белые коралловые рифы подводного царства, — все это пробуждало в Матвеевой душе необычайное чувство странности жизни вообще, существования как такового. Так все было вокруг неподвижно, безгласно. Так все было в этом снежном мире пригнано друг к другу и настолько соразмерно и взаимосогласованно, что исключалась всякая необходимость и возможность движения. Настолько все плавно, без видимых разрывов и разломов друг в друга перетекало, что никакого движения, развития, роста уже не нужно было.
Матвей затруднялся это состояние природы определить: в его лексиконе, достаточно богатом — адажио, василиск, истукан, крещендо, энгармонизм, соитие, сладострастный, хроматическая гамма, исполинский, полигамия, душещипательный, — не находилось подходящих, настоящих слов.
Состояние природы было чудесным, восхитительным, бесчеловечным. И никакого человека для этого вот снежного великолепия уже не нужно было, человека тут не было предусмотрено вовсе, и снежное великолепие прекрасно обходилось без него.
Иногда в этом снежном безмолвии ему чудилась какая-то смутная музыка, которая ничем не походила на ту музыку, которой его учили в школе: в ней не было ни отчетливого мелодического рисунка, ни тонально-гармонической последовательности… Похоже, она вообще не обладала ни одним из знакомых Матвею признаков музыки. Слишком слитная и торжественная, чтобы ты мог свободно ее понимать. Этой музыке, казалось, неоткуда было взяться — тишина же вокруг, — и Матвей не чувствовал, чтобы музыка росла из сокровенных глубин его собственного существа. Но именно в этом отсутствии причин, в отсутствии источника, центра возникновения и заключалась вся ее невыразимая привлекательность.
Она была везде, она омывала Матвея с головы до ног, она текла сквозь него, поселяя в Матвеевой душе чувство нежного смирения перед миром… Он чувствовал, что музыка эта подчиняется каким-то особенным законам, сродни тем законам, по которым снег является снегом и становится сиреневым или розовым в свете уличных фонарей. Но сейчас ему некогда было обо всем этом думать… Сегодня он думал о своей снежной музыке не более одной минуты…
Как только он поравнялся с аркой, то весь как-то внутренне подобрался, спиной почуяв на себе взгляд матери. Он знал наверняка, что мать сейчас торчит в оранжево освещенном окне кухни и смотрит ему вслед. Конечно же, она сейчас ни о чем таком не ведает и ничего такого не подозревает. Он даже ощутил мгновенный укол вины под сердцем, вины еще более сильной от того, что все было им решено твердо и окончательно, без шансов передумать и вернуться назад. Ну, то есть, собственно, не вернуться, а проследовать заученным маршрутом прямо к трехэтажному зданию школы.
Мать вставала раньше всех, чтобы приготовить завтрак Матвею и отцу, хотя ей и не нужно было так рано вставать — все равно она целый день оставалась дома.
Встретиться условились на нейтральной территории. Таракан давно уже, как видно, поджидал Матвея на детской карусели. Упершись задницей в сиденье и отталкиваясь от земли тощими ногами, Таракан безуспешно пытался раскрутить колесо карусели. Таракановский зад проезжал полметра, натыкался на невидимую преграду и после мелкой непродолжительной вибрации останавливался.
— Мы, короче, чуть с тобой не попали, — сообщил Тараканов, не вынимая рук из карманов и вообще безо всякого приветствия, как только Матвей поравнялся с каруселью.
— А что такое? — Сердце у Матвея никуда не упало: если бы что-то серьезное стряслось, Таракан бы так себя не вел. Если бы что-то серьезное стряслось, Таракана здесь сейчас вообще бы не было.
— Да мать меня вызвалась в школу провожать. Пойдем, говорит, сегодня вместе. Я, мол, до трамвайной остановки, а ты, мол, до школы. Еле-еле я ее отговорил. Сказал, что мне сегодня раньше надо выходить, репетиция у нас с утра в актовом зале.