Я говорил:
— Вы поедете со мной?
Она смеялась, снова сползала пощекотать член, а набаловавшись, возвращалась на подушку и закуривала новую сигарету.
— Не уезжайте. Давайте поедем обратно.
— Ах, какие у вас губы. Классно целуетесь!
— Мне не с кем целоваться. Губы есть, а целовать некого. Останьтесь со мной.
Она только смеялась.
— Или хотите, я поеду с вами? Будем жить в вашем Кракове. Вместе. Вы родите мне детей, и мы не станем больше никуда ездить.
— Вы не сможете никуда не ездить. Я не смогу никуда не ездить. Мы не сможем никуда не ездить. Никто не сможет никуда не ездить.
На седьмой день я проснулся один. Полячки не было. Гостиничный номер выглядел, будто его бомбили. Окурки валялись даже у меня в постели. Я заглянул в рюкзак: уходя, девушка вроде бы ничего не украла. Разбитый и ужасно себя чувствующий, я поперся в душ.
От душа мне стало только хуже. Стоя под струей, я заглянул в зеркало и увидел, что у меня на груди видны черные крупные буквы. Я вылез из кабинки и подошел к зеркалу поближе. Перед глазами все плыло.
Смешно: тушью для ресниц полячка написала мне прощальную записку прямо на коже. По-английски, с кучей ошибок. Я долго пытался разобрать ее каракули. Если вкратце, то она жаловалась, что не могла меня пьяного разбудить и говорила, что ей действительно пора. Внизу, в постскриптуме, она писала, что рожать от меня детей ей бы не хотелось.
Никто на свете не хочет рожать детей таким, как я.
Говоря честно, мне и самому не захотелось бы родить ребенка такому парню, как я.
6
Это было три года назад. С тех пор ни единого романа в моей жизни не случалось. Да я и сам не хочу.
Заводить семью, наверное, поздно. Пытаться проработать хоть где-то дольше полугода — бессмысленно. Сидеть дома или даже по кофейням на Невском — невыносимо. Умирать страшно.
И рано.
И не за что.
Так что пока можно ездить. Наверное, скоро я опять куда-нибудь уеду.