Еще долго после этого случая Авраама преследовал образ нескладного глиняного человечка, охваченного страстью к убийству. Возможно, он совершил грех, оживив его? Сколько весит жизнь паука в глазах Всевышнего? Сам он бесчисленное количество раз давил пауков, даже не замечая, — так чем же эта смерть так отличается от тех? В тот год и еще много последующих лет он поминал и паука, и голема в молитвах во время Иом-кипура, но постепенно у него появлялись новые поводы каяться и просить прощения, и он уже не держал в голове давнее происшествие, но никогда и не забывал о нем. Тогда, в той темной комнате, ему было даровано право распоряжаться жизнью и смертью, и он никак не мог догадаться, зачем Всевышний допустил это. Смысл урока стал понятен ему только недавно, когда однажды днем, проходя по Орчард-стрит, он заметил небольшую толпу, а посредине ее — высокую, одетую в шерстяную куртку и грязное платье женщину, от которой явственно пахло свежевскопанной влажной землей.
Сколько бы доводов ни приходило ему в голову, он знал, что никогда не сможет сознательно уничтожить ее. Она не была виновата ни в чем, и уж тем более в том, что появилась на свет. Он верил в это, и никакой страх не заставил бы его думать иначе. Потому он и назвал ее Хава, от слова «жизнь». Чтобы все время помнить об этом.
Нет, он не мог уничтожить ее. Но возможно, найдется другой выход.
Он уселся за стол в гостиной и, раскрыв кожаный ранец, извлек из него стопку книг и разрозненных листов. Книги были старыми и растрепанными, в потрескавшихся, стертых переплетах. На отдельных листах собственной рукой равви были переписаны фрагменты тех книг, которые оказались слишком ветхими, чтобы унести их с собой. Все это утро, а вернее сказать, каждое утро за последние несколько недель он ходил от синагоги к синагоге и навещал старых друзей, раввинов, которых не видел по нескольку лет. Он пил с ними чай, расспрашивал о родных, выслушивал жалобы на слабое здоровье и рассказы о случившихся в приходе скандалах. А потом просил об одном маленьком одолжении. Нельзя ли ему провести несколько минут в личной библиотеке старого приятеля? Нет, никакой определенной книги он не ищет. Просто по просьбе бывшего прихожанина хочет внести ясность в один запутанный вопрос толкования. Да, вопрос довольно деликатный.
Разумеется, это казалось им подозрительным. Они сами были раввинами, хорошо представляли себе, какие запутанные головоломки могут подкидывать прихожане, и не понимали, почему их нельзя обсудить по-приятельски между двумя старыми друзьями. Нет, равви Мейер явно искал что-то другое, что-то тайное и тревожное.
Но конечно же, они соглашались удовлетворить его просьбу и даже уходили, чтобы не мешать равви, а когда возвращались, его обычно уже не было. На столе или стуле они находили записку с извинениями, в которой он сообщал, что вспомнил о важном деле и вынужден был уйти. И еще он писал, что отыскал книгу, проливающую свет на его затруднения, и взял на себя смелость позаимствовать ее ненадолго. Разумеется, он вернет ее через пару недель. И тогда раввины производили инспекцию своих книжных полок и обнаруживали, нисколько при этом не удивляясь, что равви Мейер выбрал и унес том, содержащий наиболее опасные знания, — тот самый, который они сами не раз собирались уничтожить, но так и не смогли. Часто эта книга бывала надежно спрятана, но равви все-таки находил ее.
Все это заставляло их тревожиться. Зачем понадобились ему эти темные знания? Но раввины никому не говорили ни слова. В недомолвках и странных поступках равви Мейера чувствовалось что-то близкое к отчаянию, и в глубине души они даже радовались, что он не доверился им. Хорошо, если позаимствованная книга сможет ему помочь. А они будут молиться за то, чтобы равви Мейер поскорее решил все свои проблемы.
Равви поставил на огонь чайник и приготовил себе скудный ужин: хала, смалец, кусочек селедки, пара маринованных огурцов и капелька шнапса перед сном. Он не был особенно голоден, но знал, что ему потребуются силы. Он не спеша поел, очищая сознание и готовясь. Потом отодвинул в сторону тарелки, раскрыл первую книгу и приступил к работе.
* * *
В шесть часов вечера Тея Радзин вывешивала на дверь пекарни табличку «Закрыто». В чанах пыхтело и поднималось тесто для завтрашней выпечки, столы были вымыты, а пол чисто подметен. Непроданный хлеб откладывали в сторону, чтобы завтра продать его подешевле. Радзины, Анна и Голем выходили через заднюю дверь и отправлялись каждый своей дорогой.
Пансион, в котором равви поселил Голема, располагался в ветхом и скрипучем дощатом доме, каким-то чудом избежавшем сноса. Между современными высокими зданиями, выстроившимися вдоль Брум-стрит, он выглядел как старушка, зажатая между бравыми богатырями. Хава тихо отпирала входную дверь и через сырую, тусклую прихожую шла к лестнице. Ее комната с выходящим на улицу окном находилась на втором этаже. Комната была маленькой, не больше, чем гостиная в квартире равви, но она была ее собственной, и этот факт приводил женщину в восторг, хотя порой она и чувствовала себя одинокой. Из мебели в комнате имелась узкая кровать, маленький письменный стол, стул с плетеным сиденьем и крошечный шкаф. Она предпочла бы обходиться без кровати, поскольку никакой нужды в ней не испытывала, но это выглядело бы странно.
Стоила комната семь долларов в неделю. Для любой другой одинокой работающей женщины такая плата оказалась бы почти неподъемной. Но у Голема не было никаких других расходов. Она не покупала еды и никуда не ходила, кроме пекарни, да еще раз в неделю навещала равви. Правда, немного денег ей пришлось потратить на увеличение своего гардероба. Теперь у нее было несколько блузок и юбок, а также серое шерстяное платье. Кроме того, она приобрела полный комплект женского белья, а когда на улице похолодало — и плащ из толстой шерсти. Думая про эти траты, а также про ту скромную плату, которую отдавала хозяйке за стирку, она чувствовала себя немного виноватой. Потому что на самом деле все это было ей ни к чему. Особенно плащ, который она носила только для виду. Конечно, она чувствовала, что в октябре стало холодно и сыро, но ее это не беспокоило — просто еще одно новое ощущение. Но зато плащ натирал ей шею и стеснял движения. Ей куда приятнее было бы ходить по улицам в юбке и блузке.
Каждое утро все обитатели пансиона получали скудный завтрак, который хозяйка оставляла под дверью: чашка чая, два кусочка поджаренного хлеба и яйцо. Чай, пока никто не видел, Хава выливала в раковину в туалете, а хлеб и яйцо заворачивала в кусок промасленной бумаги и отдавала первому же голодному ребенку, которого встречала по дороге на работу. Особой необходимости в этом не было, поскольку не так давно она обнаружила, что умеет есть. В одну из последних ночей, проведенных у равви, устав от безделья и снедаемая любопытством, она решилась попробовать кусочек хлеба. Сначала она долго смотрела на него, собираясь с мужеством, а потом осторожно положила в рот. Хлеб лежал на языке, казался странно тяжелым и постепенно пропитывался влагой. Вкус был такой же, как запах, только сильнее. Она открыла и снова закрыла рот, и хлеб развалился на маленькие мокрые кусочки. Так и должно быть? Она не знала и продолжала жевать, пока во рту не образовалась однородная паста, а потом собрала ее всю на язык и, сделав непривычное движение горлом, проглотила. Хлеб, не встречая сопротивления, проскочил вниз. Хава просидела за столом несколько часов, нервничая и ожидая чего-то. Но, к ее смутному разочарованию, ночь закончилась без всяких происшествий. Однако на следующий день она ощутила странные спазмы в животе. Равви куда-то ушел, а выходить в коридор, по которому слонялись соседи, ей не хотелось, поэтому она принесла с кухни большую миску, задрала юбку, спустила панталоны и выдавила из себя маленькую кучку пережеванного хлеба, похоже никак не изменившегося с тех пор, как она его проглотила. Когда она взволнованно рассказала о происшествии вернувшемуся равви, он слегка покраснел, поздравил ее с новым открытием и попросил больше так не делать.