Эльза засыпала нас вопросами о положении Анны в свете, а потом ушла спать. Оставшись наедине с отцом, я уселась на ступеньки у его ног. Он наклонился и положил обе руки мне на плечи.
— Радость моя, почему ты такая худышка? Ты похожа на бездомного котенка. А мне хотелось бы, чтобы моя дочь была пышной белокурой красавицей с фарфоровыми глазками:
— Не о том сейчас речь, — перебила я его. — Ты мне лучше скажи, почему ты пригласил Анну? И почему она согласилась приехать?
— Как знать, быть может, просто захотела повидать твоего старика отца.
— Ты не из тех мужчин, которые могут интересовать Анну, — сказала я. Она слишком умна и слишком себя уважает. А Эльза? Ты подумал об Эльзе? Ты представляешь себе, о чем будут беседовать Анна с Эльзой? Я — нет!
— Я об этом не подумал, — признался он. — Это и вправду ужасно. Сесиль, радость моя, а что, если мы вернемся в Париж?
Тихонько посмеиваясь, он трепал меня по затылку. Я обернулась и посмотрела на него. Его темные глаза в веселых морщинках блестели, губы чуть растянулись в улыбке, он был похож на фавна. Я рассмеялась вместе с ним, как всегда, когда он сам себе все осложнял.
— Милый мой сообщник! — сказал он. — Ну что бы я делал без тебя?
И голос его звучал такой нежной убежденностью, что я поняла — без меня он был бы несчастлив. До поздней ночи мы проговорили о любви и ее сложностях. Он считал, что все они вымышленные. Он неизменно отрицал понятия верности, серьезности отношений, каких бы то ни было обязательств. Он объяснял мне, что все эти понятия условны и бесплодны. В устах любого другого человека меня бы это коробило. Но я знала, что при всем том сам он способен испытывать нежность и преданность — чувства, которыми он проникался с тем большей легкостью, что был уверен в их недолговечности и сознательно к этому стремился. Мне нравилось такое представление о любви: скоропалительная, бурная и мимолетная. Я была в том возрасте, когда верность не прельщает. Мой любовный опыт был весьма скуден — свидания, поцелуи и быстрое охлаждение.
Глава вторая
Анна должна была приехать только через неделю. Я пользовалась последними днями настоящих каникул. Виллу мы сняли на два месяца, но я понимала, что с приездом Анны привольному житью придет конец. Присутствие Анны придавало вещам определенность, а словам смысл, которые мы с отцом склонны были не замечать. Она придерживалась строгих норм хорошего вкуса и деликатности, и это нельзя было не почувствовать в том, как она внезапно замыкалась в себе, в ее оскорбленном молчании, в манере выражаться. Это и подстегивало меня и утомляло, а в конечном счете унижало — ведь я чувствовала, что она права. В день ее приезда было решено, что отец с Эльзой поедут ее встречать на станцию Фрежюс. Я наотрез отказалась участвовать в этой затее. С горя отец оборвал в саду все гладиолусы, чтобы преподнести Анне букет, когда она сойдет с поезда. Я дала ему только один совет — не вручать цветы через Эльзу. В три часа, когда они уехали, я спустилась на пляж. Стояла изнурительная жара. Я растянулась на песке, задремала — меня разбудил голос Сирила. Я открыла глаза — небо было белое, в знойной дымке. Я не ответила Сирилу: мне не хотелось разговаривать с ним, да и вообще ни с кем. Раскаленное лето навалилось на меня, пригвоздило меня к пляжу: руки словно налились свинцом, во рту пересохло.
— Вы что, умерли? — спросил Сирил. — Издали вас можно принять за обломок крушения… Я улыбнулась. Он сел рядом со мной, случайно коснувшись рукой моего плеча, и мое сердце стремительно и глухо заколотилось. За последнюю неделю, благодаря моим блистательным навигационным маневрам, мы десятки раз оказывались за бортом в обнимку друг с другом, и я не чувствовала при этом ни малейшего волнения. Но сегодня жара, полудрема, неловкое прикосновение сделали свое дело, и что-то сладко оборвалось во мне. Я повернулась к Сирилу. Он смотрел на меня. Я уже немного узнала его: он был сдержан и более целомудрен, чем обычно бывают в его возрасте. Наш образ жизни и наша необычная семейная троица его шокировали. Он был слишком добр, а может, слишком робок, чтобы высказать мне свое мнение напрямик, но я угадывала его по косым, неодобрительным взглядам, какие Сирил бросал на отца. Ему было бы приятнее, если бы меня это смущало. Но этого не было, и смущал меня в данную минуту только взгляд Сирила и толчки моего собственного сердца. Он наклонился ко мне. Мне вспомнились последние дни минувшей недели, мое доверие к нему, безмятежный покой, который я испытывала в его присутствии, и я пожалела о том, что ко мне приближается этот большой рот с крупными губами.
— Сирил, — сказала я, — нам было так хорошо… Он осторожно поцеловал меня. Я посмотрела на небо, потом больше уже ничего не видела, кроме огненных вспышек в зажмуренных глазах. Жара, дурман, вкус первых поцелуев, вздохи растянулись в долгие мгновения. Автомобильный гудок вспугнул нас, точно двух воришек. Я молча покинула Сирила и стала подниматься к дому. Меня удивило это раннее возвращение: поезд Анны еще не должен был прийти… И однако на террасе я увидела Анну — она выходила из своей машины.
— Да это просто замок Спящей Красавицы! — сказала она. Как вы загорели, Сесиль! Я очень рада вас видеть.
— Я тоже, — сказала я. — Но откуда же вы, из Парижа?
— Я решила приехать на машине и теперь чувствую себя совершенно разбитой.
Я отвела Анну в приготовленную для нее комнату. Потом открыла окно в надежде увидеть парусник Сирила, но он уже исчез. Анна села, на кровать. Под глазами у нее пролегли легкие тени.
— Вилла прелестна, — сказала она со вздохом. — А где же хозяин дома?
— Он с Эльзой поехал встречать вас на станцию. Я поставила ее чемодан на стул, обернулась и опешила. Анна внезапно изменилась в лице, губы у нее дрожали.
— С Эльзой Макенбур? Он привез сюда Эльзу Макенбур? Я не нашлась, что ответить. Я смотрела на нее в совершенной растерянности. Это лицо, всегда спокойное, невозмутимое, вдруг так обнажило себя передо мной, задав мне тысячу загадок… Она смотрела на меня невидящим взглядом сквозь образы, пробужденные в ней моими словами. Наконец заметила меня и отвернулась.
— Мне следовало вас предупредить, — сказала она. — Но я так торопилась, так устала…
— А теперь… — продолжала я машинально.
— Что теперь? — спросила она.
Взгляд был недоуменный, презрительный. Что, собственно говоря, произошло?
— Теперь вы приехали, — тупо сказала я и потерла руки. Знаете, я очень рада, что вы здесь. Я буду вас ждать внизу; если хотите чего-нибудь выпить, бар у нас отличный.
Я вышла, бормоча что-то бессвязное, и в полном смятении стала спускаться по лестнице. Что означает это выражение лица, этот дрогнувший голос, эта внезапная слабость? Я села в шезлонг и закрыла глаза. Я пыталась вспомнить обычные выражения строгого волевого лица Анны: ироническое, непринужденное, властное. Оказалось, что оно бывает беззащитным, это и тронуло меня, и раздосадовало. Неужели она любит моего отца? Возможно ли, что она его любит? Он совсем не в ее вкусе. Он человек слабый, легкомысленный, порой безвольный. Но, может, все объясняется просто дорожной усталостью и оскорбленной нравственностью? Битый час я терялась в догадках.
, Вот уже двадцать лет Ален работал в издательстве, но платили ему немного. Он был очень образован и очень привязан к своей жене. И как эти шуточки насчет Беатрис могли превратиться в такой тяжкий груз, который он поднимал каждое утро, просыпаясь, и тащил всю неделю, пока не наступал понедельник? По понедельникам Беатрис приходила к очаровательной пожилой паре, то есть к ним с Фанни, и он играл роль деликатного, возвышенного и слегка рассеянного мужчины, которому давно перевалило за пятьдесят. Он любил Беатрис.
– Беатрис надеется получить небольшую роль в новой пьесе N… – сказала Фанни. – А бутербродов хватило?
Малиграссы должны были как-то выкручиваться, чтобы хватало денег на «понедельники». Новая мода на виски стала для них катастрофой.
– Думаю, хватило, – сказал Ален.
Он сидел на краю кровати, свесив руки между острыми коленями. Фанни нежно и жалостливо посмотрела на него.
– Завтра приезжает твой юный родственник из Нормандии, – сказала она. – Надеюсь, он чист сердцем и великодушен, Жозе наверняка влюбится в него.
– Жозе ни в кого не влюбляется, – сказал Ален. – Может, попробуем поспать?
Он убрал поднос с колен жены, поцеловал ее в лоб, в щеку и лег спать. Ему было холодно, хотя у них топили. Он был стар, а старики всегда мерзнут. И ни на какую помощь от литературы рассчитывать он больше не мог.
* * *
Что будет с нами через месяц, через год,
Коль за морями жизнь без вас полна невзгод,
Распустятся цветы и вновь поникнут,
Но никогда Тит не увидит Беренику.
Расин. Береника, III акт, II сцена
Беатрис стояла в халате перед зеркалом и любовалась собой. Стихи каменными цветами срывались с ее губ. «Где же я это вычитала?» – подумала она и вдруг ощутила в себе бесконечную тоску. И праведный гнев. Пять лет назад она изображала Беренику перед своим бывшим мужем, а вот теперь – перед зеркалом. Она бы предпочла стоять сейчас перед темным и пенящимся морем, на которое так похож зрительный зал в театре, и сказать хотя бы «Кушать подано», если для нее и впрямь нет другой роли.
– Ради этого я пойду на все, – сказала она зеркалу, и отражение улыбнулось ей в ответ.
* * *
Тем временем юный Эдуар Малиграсс, родственник из Нормандии, садился в поезд, который должен был отвезти его в столицу.
Глава 2
Бернар в десятый раз за это утро встал со стула, подошел к окну и оперся о стекло. Он устал. Что-то в его писательских потугах было унизительное. Написанное унижало его. Перечитав последние страницы, он почувствовал какую-то невыносимую их бессмысленность. Там не было ничего, что ему хотелось выразить, ничего важного, главного, того, что временами он, казалось, глубоко чувствовал. Бернар зарабатывал на жизнь критическими заметками в разных журналах, был сотрудником издательства, где работал Ален, и нескольких газет. Три года назад он напечатал роман, который критики сочли «тусклым, но довольно добротным с точки зрения психологии». У него было два желания: написать хороший роман, а с некоторых пор – обладать Жозе. Но слова продолжали предавать его, а Жозе исчезла, в очередной раз пленившись какой-нибудь страной или каким-нибудь юношей (поди узнай), тем более что богатство отца и собственное обаяние позволяли ей тут же реализовывать любую блажь.
– Что, не получается?
За спиной у него стояла Николь. Он просил ее не мешать ему работать, но она не могла удержаться и без конца заходила в кабинет под тем предлогом, что видела его только по утрам. Он знал, что ей необходимо видеть его только для того, чтобы жить, но не желал считаться с этим; они поженились три года назад, и с каждым днем она все больше любила его, а ему это казалось совершенно чудовищным. Николь была ему теперь безразлична. Ему только нравилось вспоминать, каким он сам был во времена их романа, нравилась тогдашняя собственная решительность, выразившаяся в том, что он на ней женился, ведь с тех пор он так и не принял ни одного серьезного решения, чего бы оно ни касалось.
– Да у меня вообще ничего не получается. И, судя по началу, не получится никогда.
– Все у тебя получится. Нисколько не сомневаюсь.
Ее нежный оптимизм бесил его больше всего. Если бы то же самое сказали ему Жозе или Ален, возможно, он поверил бы в себя, но Жозе в прозе ровно ничего не смыслила и признавала это, а Ален, хоть и подбадривал его, изображал благоговение перед литературой. «Главное, – любил он говорить, – будет видно потом». Что это в конце концов могло значить? Бернар силился разобраться. Вся эта тарабарщина выводила его из себя. «Чтобы начать писать, – говорила Фанни, – нужны лист бумаги, ручка и намек на идею». Он любил Фанни. Он любил всех… и никого. Жозе его раздражала. Но он без нее не мог. Вот и все. Хоть вешайся.
Николь всегда была под рукой. Она вечно прибиралась. Все свое время она проводила в уборке их крохотной квартиры, где он оставлял ее одну на целый день. Она не знала ни Парижа, ни литературы; и то и другое и восхищало, и пугало ее. Ключ ко всему был Бернар, а он от нее ускользал. Он был умнее, привлекательнее. Все хотели с ним общаться. А у нее пока не могло быть детей. Руан и аптека отца – больше она ничего не знала. Так ей однажды заявил Бернар, а потом долго умолял простить его. В такие минуты он был слаб, как ребенок, готовый расплакаться. Но ей легче было вынести эти его вспышки жестокости, чем повседневную жестокость, когда, небрежно поцеловав ее, он уходил после завтрака и возвращался только поздно ночью. Бернара и свои муки Николь, как ни странно, воспринимала как подарок. Но замуж за подарок не выходят. И потому она не могла винить его ни в чем.
Бернар смотрел на Николь. Она была довольно красива и довольно грустна.
– Хочешь пойти со мной вечером к Малиграссам? – с нежностью спросил он.
– С удовольствием, – ответила Николь.
В одно мгновение она стала счастливой, и Бернар внезапно почувствовал угрызения совести, но эти угрызения были так неновы, так привычны, что, как всегда, быстро исчезли. И потом, он ничем не рисковал, беря ее с собой, Жозе не будет. Жозе не стала бы обращать на него внимания, если бы он пришел с женой. Или говорила бы только с Николь. У Жозе были такие вот ложные представления о доброте, она только не знала, что это никому не нужно.
– Я зайду за тобой около девяти, – сказал Бернар. – Что ты сегодня делаешь?
И тут же осекся, он знал, что ей нечего ответить:
– Постарайся прочесть эту рукопись для меня, я никак не успеваю.
Он прекрасно знал, что толку от ее чтения ровно никакого. Николь всегда с таким почтением относилась к написанному, так восхищалась работой (даже самой нелепой), которую кто-то сделал, что была просто неспособна на мало-мальски критическое суждение. Сверх всего, она еще будет чувствовать себя обязанной прочесть эту рукопись, надеясь помочь ему. «Она хотела бы быть мне необходимой, – сердито думал он, спускаясь по лестнице, – типично женская причуда…» Внизу, глянув в зеркало, он увидел, какое злое у него лицо, и устыдился. Ну и влип же он.