Итак, вернемся к нашему барану, как любили говорить образованные французы. Хотя Зиновий никак не мог попасть на репетиции, их отзвуки долетали отчасти до театрального коридора, где он стал теперь почетным завсегдатаем. При этом чаще всего ему приходилось слышать сказанную ненароком или со зла отдельную фразу о том, что пьеса, мол, его дрянненькая. Поговаривали даже, что администрация нарочно дала Глопшицу ее поставить, чтобы на этом деле окончательно скомпрометировать его как художника и режиссерскую единицу… Это последнее высказывание приводило Зиновия в особенно тягостное смущение, потому что у него усугублялось сознание вины и ему становилось жалко Глопшица за то, что он так пострадает именно из-за его, Зиновьевой, пьесы и теперь останется без работы. Вообще, по мере знакомства с работой театра Зиновий все больше проникался абстрактным гуманизмом и неуместным, хотя, может, отчасти и оправданным, но совершенно бесплодным сочувствием к работникам театрального искусства. Он даже приходил ко мне однажды советоваться по этому вопросу, но так как никаких конкретных предложений у него не было, то я, как всегда, посоветовал ему просто потверже стоять двумя ногами на почве реальной действительности. Дело в том, что Зиновию, как и многим людям, незнакомым с миром театра, показалось, будто работники театра низко оплачиваются и находятся в постоянном борении за «выработку», то есть свою занятость в спектаклях, другими словами, постоянно борются, так сказать, за свое место в лучах юпитера, тогда как всем прочим людям, наряду с более высокой оплатой их труда, гарантировано полное спокойствие за свое место, как бы плохо они ни справлялись со своею работой. Все это, надо сказать, чистая правда, так же как и несколько изнурительные условия труда, однако человек, который идет в искусство, должен все-таки вполне сознательно принести себя ему в жертву и иметь постоянное возбуждение по поводу своей исключительной судьбы, потому что вряд ли какое-либо материальное урегулирование (даже если бы нам и удалось пробить какие-то повышения через главк) поможет работникам сцены в трудном деле создания истинно художественных образов.
Упомянутое здесь сочувствие моего друга Зиновия к лицам актерской профессии привело позднее ко многим неприятностям, в том числе и любовного (или, как иногда любят выражаться, сексуально-эротического) порядка, а также сильно подорвало его отношения с Глопшицем. Дело в том, что, подготавливая Зиновия к первой для него репетиции, Глопшиц довольно умело играл на его скептических настроениях, с юмором объясняя, какие безграмотные дураки у него на театре актеры и как трудно им будет сыграть образы интеллигентных людей, потому что сами они книгу сроду не брали в руки. Я могу частично подтвердить справедливость этого наблюдения при наличии той большой нагрузки и трудных условий для актера, которые имеют место наряду с элементами пьянства и слишком частого злоупотребления нетоварищеским отношением к женщине, которое еще не изжито за кулисами. Глопшиц заранее хотел, чтобы все несоответствия, которые возникнут между ним и Зиновием, он смог списать на актеров, однако то, что увидел Зиновий, будучи допущен на первую репетицию, было для него слишком большим потрясением, чтобы он продолжал слушать объяснение Глопшица. От этой бури огорчения даже бывалый режиссер Глопшиц растерялся и стал визжать высоким, почти не мужским голосом:
— Да что я у вас изменил? Где я изменил? Вот он, ваш текст, слово в слово! Надо тексты писать хорошие! Драматургию надо изучать! Фриша с Дюрренматтом в конце-то концов…
— Все не то, все не то, — безутешно повторял Зиновий. — Слова те, но они же совершенно лишены смысла… Ну вот здесь — тут же фраза уничижительная, полная сарказма, намеков и насмешки. Отчего же он у вас орет как ошпаренный?
— Ну это уж позвольте нам лучше знать, орать или нет! — желчно полемизировал Глопшиц. — Здесь нужен взрыв. Нужно действие. Таков мелодический рисунок. И потом, я же вам говорил, — здесь Глопшиц переходил не шепот, — они у нас книг не читают. Они даже Ремарку не читали, Эрих Марию. А уж Шницлера какого-нибудь, так и вовсе. — Тут Глопшиц ударял в ладоши, и они снова начинали репетировать. При этом он все еще стоял возле Зиновия, огорченно приговаривая: — Знал, всегда знал, что авторов нельзя подпускать к репетиции…
Дальнейшие репетиции привели к самым плачевным осложнениям. Актриса Зиночка Пригородова (далеко не лучший, но и не худший творческий кадр из контингента Глопшица) должна была сказать по тексту своей роли, что она никогда не страдала комплексом неполноценности и даже, к стыду своему, испытывала нечто вроде неистребимого комплекса полноценности. Давать такие слова Зиночке было все равно что заставить ее вслух читать Канта или Антидюринга. Ну еще про комплекс этот она смогла произнести с должным омерзением, представив себе, наверное, при этом какую-нибудь дурную болезнь, но дальше уж пошла у нее совершенная белиберда, такая, что Зиновий схватился за голову, а Глопшиц стал кричать на Зиночку дурным голосом, в результате чего Зиночка стала рыдать, но так мило, так горько и беззащитно, что нужно было родиться полнейшим варваром, чтобы в этот момент не проникнуться к ней сочувствием. И конечно, добрая душа моего друга Зиновия не выдержала этого зрелища человеческого горя.
— Чтоб из-за какой-то фразы… — повторял он. — Из-за какой-то драмы… Из-за какого бы то ни было театра… Из-за меня…
Он готов был выкинуть фразу, даже целый акт и тут же вслух высказал это довольно-таки самоотверженное предложение, но бедная Зиночка зарыдала пуще прежнего, потому что она вовсе не хотела, чтобы из ее роли что-либо выкидывали, а, наоборот, хотела, чтобы в нее добавляли как можно больше. Если бы Зиновий спросил меня, то я бы его предостерег и объяснил, что всякий актер просит от автора таких прибавлений и даже целой роли. Но Зиновий ничего этого не знал, и он был очень растроган, когда слышал, как Зиночка Пригородова говорит, горько всхлипывая:
— Я все сделаю, в сто раз больше, только объясните мне…
Глопшиц рассердился и стал объяснять ей сверхзадачу, которая заключается в том, что главное в наше время — это по-настоящему любить женщину, потому что и теперь еще, без пяти минут к коммунизму, некоторые этого до конца не понимают. Он сказал, что это и есть главный смысл пьесы. Услышав такие слова, Зиновий окончательно упал духом, хотя мог бы знать эту странную идею Глопшица заранее, так как режиссер уже высказывал ее в интервью «Вечерней Москве». Зиновий стал что-то растерянно бормотать насчет некоммуникабельной реинкарнации поколений и еще что-то в этом роде, я не успел все это записать, так что у меня сохранились лишь какие-то невразумительные заметки с худсовета, к тому же вставленные среди прочих записей и рисунков (уверен, что, если опубликовать эти мои записи и даже иные отражающие художественную жизнь страны в пятидесятые — семидесятые годы рисунки и фотографии, наука получила бы ценный критико-библиографический материал эпохи). В конце концов Зиновий вызвался помочь Зиночке в понимании того, о чем там идет речь, однако Глопшиц всякими правдами и даже неправдами (хитроумным придумыванием предлогов) пресекал такого рода контакты авторов в обход режиссера. Он сказал, что все объяснит сам, после чего мы с Зиновием покинули зал. Я на многих примерах пытался утешить моего друга, объясняя ему, что автор никогда не бывает доволен, да и не может быть, потому что он — один человек, а режиссер — другой. И теперь должно начаться творчество режиссера. Хорошо, хоть мы не дали ему придумывать новый текст и таким образом старый текст пьесы сможет отчасти уцелеть. На всякий случай я дал понять Зиновию, что это еще черновые варианты постановки, так что все это еще может вылететь, когда спектакль будут серьезно чистить на худсоветах, так что по-глопшицеву тоже не выйдет и он еще придет к нам в главк на поклон, когда его спектакль решат закрыть или коренным образом переделать.