Доминик возмутилась. Она сказала фразу, которая вмиг разбудила в Русинове переводчика, этнографа, бытописателя нравов. Как это будет по-русски? «Я не такая?» Перевод буквальный, но, пожалуй, он же и адекватный тоже. Есть варианты. «Вы не за ту меня приняли». «Я не та, за кого вы меня приняли». Нет, лучше просто: «Я не такая». Как там было в Варшаве, зимним вечером, в отеле: «Не естем латфа джевчина»
[11]
. Это похуже. Верней, подальше от русского варианта. «Вы приняли меня за девушку легкого поведения». Нет, так переводить нельзя. Просто: «Я не такая».
Доминик смотрела на него с недоумением: что он там бормочет? Может, она жалела уже, что выразилась слишком сильно. Но Русинов был доволен собой. Он примерил еще два-три варианта, потом, отметив ее замешательство, решил, что понадобится не меньше часа на уговоры. А стоит ли?
— Я позвоню вам на той неделе, — сказал он сухо.
— Лучше всего от двух до трех, — сказала она, записывая для него телефон. — В это время патрон уходит.
Он шел к себе в мансарду один, радостно бормоча: «Патронов не жалеть! Патрон. Ах, саль
[12]
капиталист. Сальный капиталист. Капиталистические сальности. А сало русское едят…»
— Мне очень жаль, — сказал издатель, — но ничего из того, что я прочел, нам не подходит. Вы, русские, думаете только о своих проблемах. Что ж… То, что вы писали, — это остро, это даже смешно, но подумайте, каким читателям это сейчас нужно.
— Да, правда… Но может, наш опыт пригодится кому-нибудь… — безнадежно сказал Русинов. — То, что я вижу во Франции…
— Нет, нет и нет! — энергично сказал издатель. — Вы, русские, во власти своей антипатии, а весь мир симпатизирует победившему социализму. Посмотрите, как сейчас все левые силы Франции приветствовали победу демократической Дриспуччии…
— Да, да, слышал. Сколько они там за яйца повесили, в этой Пуччии, Дристуччии, тыщ триста… — Русинов уныло дерзил, чувствуя, что дело его проиграно.
— Пусть так, — сказал издатель. — Интересы Дриспуччии требовали детестификации, и у народного правительства не было выхода. Там напряженная обстановка…
— Это мы знаем, — сказал Русинов. — И будет еще напряженнее. Будет обострение классовой борьбы.
— А вы что хотели, чтоб эти триста тыщ уцелели и Пентагон двинул танки. Я ведь слежу за обстановкой. У меня есть все речи президента Пэта Памбо.
«Ну и подотрись ими», — сказал Русинов. Про себя, конечно. Вслух он просто промычал что-то невнятное, как при зубной боли.
Издателю стало его жалко. Издатель был хороший человек. Все левые во Франции были хорошие люди. Ему было жалко человека из страны ревизионизма, человека, утерявшего идеалы вследствие каких-то ошибок.
— Обратитесь к насущным проблемам мира, — сказал он Русинову. — Ваш горизонт расширится. Вы копнете глубже… И мы купим.
«Всего-то и делов, что купят…» — подумал Русинов. Но не сказал.
— Интересы мира… Прислушайтесь… Мир жаждет правды, настоящей, не этой вот, ползучей, не ваших временных материальных трудностей, не ваших вынужденных запретов на печать, не ваших ушедших в прошлое гулагов…
«Им тоже нужен соцреализм. Им нужно нечто, что должно было быть по теории, и они знать не хотят о реальности», — думал Русинов. Вслух он сказал:
— Я пишу не про это. Я пишу про секс. Про веселое общежитие… Про русского интеллигента, который первым в этой части света…
— Конечно, вы пишете о другом. Но все время ощущается антипатия. И ваши временные проблемы. А вы обратитесь к миру. Вслушайтесь в ритмы современного мира.
Русинов больше не слушал. Мир. Миру мир. Мы за мир и мир за нас, кто против мира, тот против нас. Мы стоим за мир и отстаиваем дело мира. Так сказал усатый. И теперь еще его любят здесь, усатого. А уж как его там любят — ни пером описать! Итак, он хочет читать о мире. Что ж, я напишу ему о мире. Спешу и падаю. Роман о мире. Точнее, о Мире. О Мирре с двумя «р». О Мирре Хайкиной. Он получит свое. И я получу, да? Вряд ли. Русинов повеселел. Он даже не заметил, как простился и ушел издатель. Хер с ним, с издателем. Это неплохая идея, написать о Мирре Хайкиной. Мирра Хайкина (она подписывалась Холщенова) была его первая теща. Она была боевитая журналистка и писала про моральные вопросы. Она, конечно, писала про наших моральных вопросов, а не тех, которыми мучаются всякие графы. Она не читала разных там ихних Кантов-шмантов. Ей вполне хватало ее рабфаковского Талмуда на все случаи жизни: морально то, что полезно пролетариям. Аморально же все, что в данный момент (а момент всегда текущий и напряженный) не соответствует задачам. Остается быть в курсе задач. Для этого надо только подписаться на газету. Конечно, у нее как у писательницы статей было какое-нибудь свое лицо. Были свои любимые добродетели, моральные качества, свои герои и свои враги — особо ненавистные пороки, аморальные качества. Самым гнусным пороком было слюнтяйство (сюда включалось всякое непринципиальное милосердие, смехотворное прощение, подставление щек) и его особо гнусная разновидность — интеллигентское слюнтяйство, оно же слюнтяйство буржуазное, конечно же связанное с боженькой. Она вряд ли даже поинтересовалась, как называется русский, индийский, иудейский или мусульманский Бог: он был просто боженька и он вел к утрате принципиальности, а ведь главными человеческими достоинствами были принципиальность (следование текущим задачам) и гигиена, другими словами, высокое санитарное состояние. Самая нормальная санитарная гигиена, а не какое-нибудь там чистоплюйство. Сангигиена. Нельзя забывать также высокое санитарное состояние коммунистического жилища: она написала об этом тысячи статей.
У Русинова при этих словосочетаниях всегда возникал перед глазами ее туалет на даче в Малаховке, впрочем, и в городе, на Бронной тоже — журнал «Партийная жизнь», висящий на гвоздике, всегда в том же чуть наклонном положении. («Кто сдвинул журнал на гвоздике? Это ты, Семен? Какое же ты все-таки антисанитарное существо!») Самое большое движение, начатое ей через прессу (дело ее жизни), была борьба за «Дом высокого санитарного состояния» и «Дом коммунистической гигиены». Русинову эта кампания часто являлась во сне как вереница продуваемых ветрами дощатых дачных сортиров с дерьмом, примерзшим по краю очка, и журналами на гвоздике, все как один в том же строго наклонном положении.
Теща часто говорила об их боевой и мятежной юности, попрекала ею Русинова, вякала что-то о неуклонном росте над собой. Только на третий год Русинов окольными путями уяснил себе, какие факты своей боевой биографии она имела в виду. Приехав в Москву из местечка, она вышла замуж за завмага Исаака. Конечно, это не был совершенно передовой человек, но он ей сделал ребенка и был неплохой снабженец своей семьи. Потом она устроилась в воинской части, охранявшей что-то или кого-то в черте Москвы, стала активно трудиться в месткоме, и в конце концов ей увлекся полковник из трибунала. Он оставил семью, она — Исаака, они объединились и переехали в новую квартиру. Собственно, это и были безумства ее юности. Безумством были отмечены действия полковника, теща устраивалась все лучше и покойнее. По сравнению с нею полковник из трибунала был мягок, как воск (мужик из подмосковной деревушки Екатериновки, примостившейся под самым забором бывшей бериевской дачи, сказал однажды Русинову: «Сам Берия он чего, не страшный, мужик как мужик, вот жена у его была, ето да…»). Теща породила с полковником одно-единственное дитя, современное издание Мирры Хайкиной, Мирру Хайкину из эпохи увлечения иконами, авангардами, иудаизмом-индуизмом (это сокровище и окрасило первый матримониальный опыт Русинова в инфернальные тона). Да, любимый герой. У тещи ведь был любимый герой, друг их семьи, белозубый майор из прокуратуры, Арончик, красавчик… Однажды он не спал целых трое суток, допрашивая упорного врага народа. Не спал, чтоб и враг не уснул. Брехня! «Небось они сменялись, ваши майоры», — сказал Русинов. Тут-то теща его впервые раскусила…