Нет, дело не в муссе. Не в сидре. Тошнота тайного. Как будто прикоснулся к дьяволу. Как будто толковал с русским кадровиком в его святая святых, придавленной железным шкафом, где хранятся прозрачные драмы человеческой жизни, возведенные в ранг постыдной тайны. Мир тайного. Мир тошного. Мир тошной силы…
Русинов осторожно спустился с палатей, бросился вон из хижины. Олег мочился в котлован новой постройки, затеянной Рикардо. Русинов встал рядом и поблевал.
— А я ничего, держусь, старик, — сказал Олег, икнув. Он, вероятно, забыл, что Русинов не пил с ними.
Русинов бросился к колонке, чтобы прополоскать рот.
— Куда ты бежишь? — медленно спросил Олег.
— Куда я бегу? — Русинов остановился. Его снова стало мутить.
Всю ночь его мучили кошмары. Он ехал в метро. Кто-то трогал его за плечо, и, обернувшись, он упирался лбом в Жан-Пьера.
— Ну как, старик, неплохо? — улыбался ему Жан-Пьер, и Русинов кричал в страхе от того, что не успеет все высказать и что кричит недостаточно громко:
— Нет! Плохо! Все у вас плохо! И я никакой тебе не старик, сволота. Вы еще пожалеете, недотыкомки! Вы еще кровью умоетесь, когда это вам все удастся… — Ствол парабеллума упирался ему в живот, но он не боялся выстрела. Страх его происходил от того, что никто не слышал его голоса. И он кричал все громче, все отчаянней: — Стреляй, сволочь! Стреляй! Сколько вас там было против старика мироеда? Ну, что же ты — ага, струсил, сволота, струсил…
Потом было какое-то застолье, и все сидели, повернувшись к нему спиной, и лиц не было видно, но он знал, что здесь где-то Жан-Пьер и те смуглолицые тоже. И Русинов снова кричал им что-то, плакал, умолял их одуматься.
— Идиоты! — кричал он. — Вы же кровью будете харкать! Вы же все нары займете по тюрьмам и сожрете друг друга в лагерях…
Но они сидели, повернувшись к нему спиной, и кругом был глухой город Париж, изрисованный детскими лозунгами…
— Ну что ты орешь, дурачок? — Олег похлопывал его по голове снизу. — Ну, набрался… Завтра в Париж поедем. Шанталь ждет…
Олег ушел к себе на лавку. Русинов с тоскою смотрел в дверной проем, снова чувствуя приступ тошноты. Утро не наступало.
* * *
Чтобы продлить свое пребывание в Париже, Русинову пришлось идти в префектуру. Это было неизбежное испытание, знакомое каждому эмигранту. Это был день, когда эмигрант больше не был профессором, рабочим, писателем, врачом, мужем Шанталь, властителем дум. Он был просто эмигрант и остро ощущал это свое качество, отчего-то им самим воспринимаемое как унижение. Взгляд этот был навязан извне, и его словно сговорились утвердить полицейские, отпиравшие в восемь ворота префектуры на острове Сите, а потом весь день гонявшие это непонятливое стадо по загородкам. Его поддерживали замотанные и на редкость высокомерные служащие префектуры.
К середине дня Русинов успел прийти в бешенство и бранился по-русски и по-французски. Стоявшие рядом с ним итальянец и русский унимали его, доказывая, что он не прав. Оба до смешного одинаково и почти на одинаковом французском утверждали, что в Италии (и соответственно в России) он простоял бы в полиции гораздо дольше и еще вряд ли бы что выстоял. Русский с удивлением добавил, что реакция Русинова похожа на критическое отношение к капиталистической действительности. И тогда Русинов взорвался. Он сказал, что он не давал при въезде подписки о некритическом отношении к этой действительности. Более того, он никогда не верил в полное благоустройство и благополучие, которое должно начаться сразу по эту сторону границы.
— И все-таки немножко верили? А? — спросил русский.
Русинов помолчал, порылся в памяти, признался:
— Чуть-чуть, пожалуй, да. Не то чтобы в Царство Божие на земле, и все же…
Полицейский поставил две железные перегородки и начал процеживать толпу к лестнице.
— У всякого государства свой порядок, который надо уважать, — сказал итальянец.
— Да, да, вот именно, порядок, — пролепетал русский, улепетывая в узкий проход.
Русинов крикнул им вслед по-русски:
— Сволочь…
Вот сволочь! Они были дома конформисты, и теперь они конформисты здесь — все им нравится, всем готовы лизать, только еще не знают кому…
Получив в конце концов продление своего срока (срока жизни. Оставалось выяснить какой? В каком состоянии духа?), Русинов медленно побрел прочь от острова Сите и префектуры. Утром звонил Дашевский, который выбил для него какой-то аванс: это опять сулило продление неопределенного существования, в общем-то необременительного, но бесцельного, как нынешняя его прогулка по Парижу.
От Рынка Цветов Русинов дошел до Мадлен, понаблюдал проституток с ключами, полюбовался невиданными фруктами в витрине шикарного магазина и побрел дальше. Ему попадались все те же туристы, буржуа, служащие и левые интеллигенты (последнее здесь оказалось тавтологией, интеллигенты — значит, левые). Он подумал, что западный плюрализм (как склочно сказал бы комментатор московского телевиденья) на поверку оказывался мифом. Ну да, были чудаки, было разнообразие хобби, ну так ведь и в заводском клубе Ярославля бывает с полдюжины разных кружков «по интересам».
Впрочем, на площади Оперы Русинов увидел нечто новое: молодые люди в белых и оранжевых хитонах, обритые почти наголо (на бритой голове мотался лишь чуб, наподобие запорожского) пританцовывали под звуки каких-то инструментов и напевали:
Харе Кришна, Харе Кришна,
Кришна, Кришна, Харе, Харе,
Харе Рама, Харе Рама,
Рама, Рама, Харе, Харе…
Русинов подошел ближе и был наказан за свое любопытство. Один из этих остролицых изможденных юношей всучил ему за два франка журнал про Головобога, Учителя Шактиведанту и секту «Харе Кришна». Русинов получил заодно и вручаемое всем приглашение на ежевечерние собрания секты в молельном доме возле метро «Аржантен». Его звали принять участие в песнопениях, чтении «Бхагавад-гиты» и вегетарианском ужине.
Ровно в семь аккуратный неофит Русинов, робея, ткнулся в вестибюль двухэтажного дома на тихой улочке недалеко от Булонского леса, разулся и в носках вошел в маленькую залу на первом этаже. Здесь несколько обритых юношей в оранжевых хитонах уже стояли в нише и клали поклоны перед странными темнолицыми куклами, одна из которых была похожа на собаку. Другая, у которой лицо было голубое, вероятно, и была богом Кришной. Юноши, напевая что-то непонятное, кадили индийскими курениями, разбрасывали цветы по зале. Потом началось общее моление. Русинов за компанию приплясывал в шейковом ритме на кафельном полу, напевая про Кришну, Кришну, Раму, Раму, пока ноги у него не замерзли. Тогда он уселся на площадке деревянной лестницы и теперь выражал свое участие в молебне только улыбкой. Потом все перешли на второй этаж, уселись на полу, и дежурный гуру стал читать из «Бхагавад-гиты» на санскрите и на французском, а также толковать прочитанное на какой-то смеси европейских языков. Как и всякая другая теология, толкование это с трудом доходило до ленивой головы Русинова, усыпленного ритмической молитвой, танцем, а также атмосферой благодушного доброжелательства. В конце этого бесконечно длинного урока коренастый плотный человек подсел к Русинову и резко спросил: