— Дохлый номер! Это, я вам точно говорю, дохлый номер. Сам сколько разов пробовал…
Тут Валерий проявил решительность и, поблагодарив всех за угощение и за традиционное русское гостеприимство, вытащил Краковца из комнаты.
— Еще пару минут, и у них там драка начнется, — сказал он, отдышавшись. — Лихой народ.
Он спросил, удачно ли Краковец побеседовал с девушками, и Краковец сказал, что спасибо, вполне удачно. Он добавил, что теперь хорошо было бы наскоро пообедать в столовой и отправиться в гостиницу отдохнуть, потому что вечером у него еще дела. А на утро было бы неплохо заказать ему обратный билет на самолет. Валерий кивнул с пониманием и сказал, что с билетом никаких трудностей не будет, лишь бы погода, а в столовую он уже позвонил заранее, предупредил кого надо. После этого Краковец торопливо, хотя и вполне вежливо простился со своим провожатым, потому что хотел теперь остаться один, чтобы подумать над человеческим фактором, который открылся ему вдруг в убогой нетопленой комнатке общежития строителей. У него было чувство, что он оказался свидетелем чего-то очень важного, чему не каждый посторонний (во всяком случае, не каждый корреспондент) становится свидетелем — тайным свидетелем любви. И теперь он был переполнен этою тайной. А поскольку ему не с кем было ею поделиться, то ему захотелось просто как можно скорей остаться одному и самому во всем разобраться. Не стоит и говорить, что поначалу наш герой, как настоящий советский человек, выросший в пору моральных чисток и стопроцентной двуполой любви, был шокирован и даже потрясен своим открытием. Чтоб такое, да еще здесь, на передовой стройке, на фоне жилищного строительства, неуклонного перевыполнения плана при помощи липовых нарядов, всеобщего энтузиазма и лирических песен Кобзона… Ладно, случилось бы это где-нибудь в дебрях Большого театра или Московской консерватории имени П. И. Чайковского, но чтоб здесь… Мало-помалу сознание грандиозности увиденного вытеснило из его сознания все двусмысленные анекдоты и жеманные гримасы его собственной брезгливой гетеросексуальности. Это ведь была настоящая любовь, а настоящую любовь не ставили никогда под сомнение даже самые высокие моральные инстанции. Любовь прославляло сладостное пение прославленного хора. Ее славили аскетические надписи на крашенных масляною краской стенах баптистской молельни. Любовь стала предметом столь редким и столь щепетильным, что о ней теперь стеснялись говорить в постели, даже тогда, когда «занимались любовью». Только очень сентиментальные дамы и очень юные девушки еще говорили о ней в минуту доверительной нежности. И вот она предстала здесь перед ним в самой неподходящей, казалось бы, и самой неожиданной обстановке. Точно Дух Божий, который веет где хочет. Там, где сочтет нужным. А если хорошенько подумать, то где ж ей предстать, как не здесь — в холодной комнатке грязного барака, под мужицкие ослиные крики за тонкой перегородкой, под песни, пахнущие водярой? Где ж, как не здесь — в сиянии подвига, и греха, и муки?.. Любовь, она ведь одна, наверное, и может распорядиться этой жизнью — чего сами мы делать не вправе…
Краковцу хотелось спрятаться в холодном, инкрустированном номере жлобской гостиницы и выплакать там свою жалость, свои собственные любовные неудачи, свое неумение любить, возвыситься до прощения, до молитвы… Но он не сразу пошел в гостиницу. Он поплелся сперва в шумный, грязный (и тоже, конечно, холодный) столовский зал, где глотал непонятного состава омерзительную на вкус пищу, употребление которой обрекло бы правоверного мусульманина или иудея на адские муки, а современного язычника обрекало лишь на ранний катар желудка.
Когда же Краковец уединился наконец в своем холодном номере, он уже больше ни о чем не мог думать, кроме капустной отрыжки во всем его грешном организме, да еще о непрестанном жжении в глотке. Он не стал звонить Свете, как условились. Он просто лег, не раздеваясь, на свое дубовое ложе и принял страдание как нечто им заслуженное. Мысль о завтрашнем отъезде приносила ему минутное утешение, однако он тут же вспоминал, что и дальше ведь у него ничего не будет… Ну, будет облцентр, Москва, а что там делать, в Москве? Зачем жить в Москве? Чтоб веселиться? Чтоб мучиться? Чтоб умереть?
За окном стемнело. Он не зажигал свет, он не знал, который теперь час, — время потеряло смысл…
На огромном столе, едва темневшем у окна, словно катафалк («доступ к телу круглосуточно», интересно, кто будет регулировать доступ?), вдруг резко зазвонил телефон. Краковец, обтянув плечи покрывалом, брел к телефону, волоча за собой по полу проштампованную гостиничную материю. Звонил Валерий. Голос его, как всегда, звучал бодро. Что ж, он ведь бодр, этот рядовой солдат партии, нет, впрочем, уже сержант — и разве не справедливо, что он получает за службу свое вполне скромное сержантское довольствие (сапоги яловые, отрез шерстяной хаки, белье летнее нательное х/б, мундир выходной, ремень кожаный, белье теплое нательное, фуражка…).
— Я уж думал, что-нибудь с вами случилось. Давайте к нам. Валера как раз макароны пожарила. Сегодня макароны давали в заказе. Ну и по маленькой надо на прощанье. Света, между прочим, у нас. Тоже беспокоится.
«И Света ни в чем не виновата, — думал Краковец, вытягивая из-под кровати ботинки, заляпанные грязью. — И Валерия я этого обхамил утром ни за что ни про что. Человек хотел как лучше. Хотел как положено. А что он не знает того-сего… Я что, знаю? Я что, знаю, как лучше? Как должно быть?»
Вопрос был лукавый. Краковец не намерен был сейчас поступать как лучше и не искал путей добра. Он поступал как легче, искал облегчения и приятности в этом мире, так мало оборудованном для веселья. Убегая от своих сомнений, он быстро накинул куртку и спустился в вестибюль, украшенный величественными панно из разных сортов дерева.
Валерий увидел его посиневшее от холода лицо и сказал понятливо:
— Идем скорей, тут только этих вымораживать…
Он тактично не уточнял кого — вшей или мандавошек. Вообще он был настоящий гуманист, как и положено работнику грядущего масштаба. С человеческим лицом…
Быстрым шагом они преодолели грязно-замороженное пространство, замкнутое блочными пятиэтажками, которые треснули по всем своим блокам, однако еще как-то сохраняли внутри человеческое тепло. Потом с облегчением нырнули в подъезд. От двери им ударил в нос запах жарящихся макарон, которыми занимались в тесной кухоньке Валерия и Света, явно обрадованные их приходом.
— Я говорю, беги, Валерка, — сказала Валерия. — Чего ж там человек пропадает на холоде…
А Света только потупилась и умолчала, какие были ее собственные высказывания по этому поводу. Важно было, что, не дождавшись его звонка, она пошла к подруге, вместо того чтоб заполнить кем-нибудь вечер в освободившейся квартире. И это было приятно Краковцу, так что вечеринка их взяла быстрый разгон после первой же рюмки, которую они закусили хрустящими макаронами.
— Характерно, что это итальянцы изобрели макароны, — сказал Валерий. — И что странно — у них, говорят, нет такого обычая, чтоб макароны жарить. Как же так? Они же ведь слипаются, если нежареные…
— У них своя техника, — отозвался Краковец с хрустом. — Я читал, что они их едят с сыром.