— Пусть Давид, — согласился Русинов. — Для меня это не составит труда.
— Вы просто редкий человек, хотя и взрослый, — сказал Арчи-Давид. — Пожилые люди всегда хотят навязать тебе свой диктат, будь то имя, вкус или жизненный опыт. Моим старикам уже за сорок, а они полагают, что все еще знают жизнь. Жизнь меняется стремительно, теперь все другое, чем было. И в политике, и в сексе, и в искусстве. Все меняется ежечасно, а они хотят, чтобы я знал сегодня, кем я захочу стать завтра. Сегодня я хочу стать искусствоведом, но не исключено, что я буду знаменитым юристом или врачом.
— Вы уже учитесь на кого-то? — робко спросил Русинов.
— Нет, это бы значило до срока навязать себе выбор. К тому же человеческая жизнь не ограничивается учебой, а учеба — это далеко не самый рациональный способ обогащения информацией. Есть еще путешествия, знакомства.
— Ясно. Поэтому вы едете в Таллин.
— Я позвоню в Таллин, и мы продолжим беседу. Чао!
Русинов ошарашенно раскрыл только что купленную книгу и прочел там черным по белому, что все это пацанское безумие есть норма созревания и роста: «Переход к новой фазе развития протекает в форме «нормативного кризиса», который внешне напоминает патологические явления, но на самом деле выражает нормальные трудности роста».
Итак, трудности эти являются нормальными, но они так непомерны, что бедные наши птенцы под их тяжестью начинают вести себя просто как ненормальные. Чего им только не приходится переносить, беднягам, в этот «препубертатный период», да и в послепубертатный тоже. Беспокойство, тревогу, раздражительность, агрессивность, период метаний, противоречивых чувств, абстрактного бунта, меланхолии, синдром дисморфофобии (то есть бред физического недостатка), снижение резистентности организма, а также сензитивность, повышенную чувствительность, эмоциональные реакции, которые, по мнению ребе-психолога, «для взрослого были бы симптомом болезни», а «для подростка статистически нормальны». Прибавьте сюда еще повышенную активность и возбудимость, научно говоря, гипертимность… И чем же я ему помог, своему птенцу, в эту страшную пору его жизни? Говорил я примерно так: «Вот я же не схожу с ума. И в детстве не сходил. А у меня ведь было тяжелое детство». Неправда! Детство теперь еще тяжелее. А их юность? Юность — это возмездие… Мы им тычем в нос бедность послевоенных лет, карточки, недоедание, но разве мы так уж были несчастливы, бездумные оборванцы голодной и бездумной эпохи? Разве не помогали нам все эти заботы о дровах и хлебе пережить метания «препубертатного периода»? И разве умерит тревоги моего мальчика получаемая им неумеренная информация? Это при его-то хилости, при его детскости, инфантилизме. Где-то тут про инфантилизм тоже. Вот! «По данным Калифорнийского лонгитюда, мальчики-акселеранты в течение целого ряда лет…» Нет, нет, на хер Калифорнийский лонгитюд. Вот здесь, наверное… «Акселерантки превосходят в росте ровесниц-ретарданток, пока те не пройдут период скачка…» Нет, это девочки, Бог с ними, с девочками. Вот! «Ретарданты кажутся окружающим «маленькими» не только в физическом, но и в социально-психологическом смысле. (Где же тут смысл, ребе?) Ответом на это могут быть инфантильные, не соответствующие возрасту и уровню развития поступки, преувеличенная, рассчитанная на внешний эффект и привлечение к себе внимания активность или, наоборот, замкнутость, уход в себя». Да, вполне может быть, ребе, но стиль, Боже мой, какой стиль, какой член все это писал? Таки да, угадал. Кон, так и обозначено, черным по белому — Кон. И не стыдно? Впрочем, пособие ведь рассчитано на учителей, а учителя нынче не владеют французским. Прошли, батенька, времена Анны Павловны Шерер и «скучающей героини», книга служит миллионам, жаль, что тиражи маловаты, но газеты еще служат, у газет хорошие тиражи, а газете вообще достаточно пяти сотен русских слов… Итак, что же у нас дальше? «Судя по имеющимся данным, когнитивная сложность и дифференцированность элементов образа «я» последовательно возрастают от младших возрастов к старшим, без заметных перерывов и кризисов…» Это вы серьезно, ребе? А я что-то не замечал. И возрастания я не замечал, и этого — чтоб без кризиса. Каждое новое открытие не то чтобы просто кризис, а прямо скажем — пинок в морду, а вот это, последнее открытие, мой юбилей, — так просто мордой об стол, и конец, прямо скажем, маячит, без особой когнитивной сложности.
Арчи-Давид вернулся очень возбужденный, но Русинов уже подготовлен был к тому, чтобы принять даже припадок эпилепсии как случай статистически нормальный (спасибо вам, ребе, спасибо, наш ученый, наш моржовый Кон, — и что мы только будем делать, когда на кону не останется даже Кона, когда все они уедут разводить марксизм куда-нибудь за рубеж, — впрочем, тогда ведь не будет и Русинова, а может, не будет и проблем, будет оголтелое всеобщее счастье).
— Я дозвонился в Таллин, моему другу, — сказал Арчи-Давид. — Это очень интересный человек. Из панков. Вы знаете панков?
— Я знавал Панкина. Знаю эту гниду Панова. И чуточку знал Панкова.
— Нет, таких, как в Лондоне? Только наши не выстригают так сильно и не красят голову. Различаются три группы — наркоманы, пацифисты и панки. Еще есть люди, которые собираются на горке у синагоги. Я успеваю во все четыре группы.
— Да, да, — сказал Русинов, поглаживая по картонной башке своего драгоценного Кона («повышенная активность и возбудимость делают подростка неразборчивым» — а может, наоборот, разборчивым, а, ребе? — «в выборе знакомств, побуждают его ввязываться в рискованные предприятия»). У Русинова сердце сжалось от страха — в какую он там ввяжется «сомнительную авантюру», мой птенец? — Да, и что же?
— Ничего. Мы просто разговариваем. Но некоторые все же колются. Главное же в том, что мы не хотим… Не хотим, и все…
— Понятно, — сказал Русинов («отрицание, негативная фаза»).
— У меня, впрочем, есть хотя бы свое дело…
— Простите, я забыл какое…
— А как же! Я буду знаменитым артистом или врачом. Но я ведь еще не оставил искусствоведение. Теперь, когда структурализм поставил вопрос очень реально, современное искусствоведение…
— Да, теперь совсем другое дело… — сказал Русинов. Он решил пропустить мимо ушей монолог во славу структурализма, поскольку до сих пор толком не мог понять, что же это такое. Он вспоминал Польшу. Пятнадцать лет назад все кондукторши, все официантки и продавщицы роскошной польской столицы скромно сообщали о себе, что вообще-то, строго говоря, они вовсе не продавщицы, не официантки и не кондукторши — они изучают «хисторию штуки», то есть историю искусства, они искусствоведки, искусствоведки в штатском, в модных сукенках и кожушках, Боже, откуда было набрать штуки на всех этих милых искусствоведок, впрочем, если брать их поштучно — незачем гневить пана Бога, они были так хороши, и нежны, и окрутны, и, по совести, не очень уж приставали с разговорами, с этой своей штукой — у каждой из них на крайний случай, на худой конец (опять неудачный каламбур) припасена была своя маленькая штучка… — Да, так что же ваши родители?
— Они не понимают, — сказал Арчи-Давид просто. — Они не понимают, что нам нужны путешествия, чтобы самоопределиться. Не понимают, что они не оставили нам наследия. Мы наследуем через поколение, даже через два…