Русинов закрыл глаза, мысленно обозревая участок коммунального кладбища, куда можно было бы снести его собственных благодетельниц, — бугры, бугорочки, склепы, ровные ряды камней и плит, как на Монте-Касино, на войсковых Повонках в Варшаве или на Пер-Лашез, десятки, сотни могил во славу его неустанных трудов, в назидание потомкам, в предостережение юношеству, в целях санитарно-профилактической пропаганды…
Дождь затих, притаился на время. Стефано-Гвоздиловск пробегал за окном автобуса, создавая ощущение нерусского города — виллы, особняки, эркеры… Потом, после панельных кварталов, за счет которых ныне «растут и хорошеют» современные города, потянулись новые, тоже богатые и вполне обширные частные особнячки, впрочем, уже без затей. Трудно было сказать, откуда нынешние русины добывали эти тысячи рублей на строительство, однако ясно было, что они добывают их и пропивают не полностью. Чем дальше от города, тем особняки становились обширнее, а потом они кончились, и автобус вкатил в зеленые холмы, поросшие лесом, пронизанные холодной сыростью. Экскурсоводша, сладким голосом поведав им о протяженности канализационной сети, перешла к повести о суровых военных годах. Русинов не без удивления узнал, что в ту пору, когда война победоносно завершилась в Берлине, здесь, на этих скромных холмах, поросших вполне проходимой чащобой, еще доброе десятилетие сражалась какие-то партизаны, которых экскурсоводша с привычным отвращением называла «украинскими националистами». Русинов не очень любил националистов, но, с другой стороны, они пользовались сегодня во всем мире таким единодушным сочувствием, что, может, это стало уже для масс единственной формой идеализма, последним прибежищем духа, а раз так… Значит, они все еще постреливали, все еще бродили по здешним лесам в ту пору, когда был уже наведен окончательный порядок в Чехословакии, когда сбросил маску марешаль Тито, и даже после того, как занял свое законное место в Мавзолее наш собственный бессмертный генералиссимус. Наверное, они не стесняли себя средствами (а какие партизаны стесняют, разве что палестинские?), однако они все еще не сдавались, не выходили с повинной. Да, это было странно, ни на что не похоже…
Труженики стеклозавода дружно вывалили из автобуса и потянулись к памятнику, у которого денно и нощно горела газовая трубка с вечным огнем, питаемым газопроводом «Дружба». Она будет гореть вечно, пока не пошатнется дружба или не иссякнет месторождение газа, доколе россов род вселенна будет чтить…
Русинов поежился и не вышел, остался в автобусе, вдвоем с шофером глядел в окно, переживал полученную информацию.
— Да-а-а… — произнес он. — Долго они все же, эти националисты…
— Дядька у них был, мамин брат, — сказал шофер. — Заходил к нам домой греться. Он мне старый карабин подарил под конец.
— Убили его?
— Убили… Мать плакала. У меня отца не было, дак он до войны нас как отец растил, дядька… — Шофер закурил, поправил интуристовские флажки над стеклом. Русинов не видел его лица, но уже по рукам догадался, что сверстник.
Вернулась группа. Экскурсоводша извиняющимся говорком стала просить шофера, чтобы он довез группу до музея Славы, пока она тут заглянет в промтоварный, а там у них гид в музее…
— Довезу! — Шофер добродушно махнул рукой. — И штаб им покажу, и логово, хай отдыхають, небось я сто разов слышал.
Автобус тронулся. Через сотню метров шофер притормозил у какой-то избушки, сказал:
— Вот здесь, в этом волчьем логове, собирались гнусные бандеровские наймиты, чтобы вершить свои гнусные дела на своих продажных совещаниях… Здесь и настигла их справедливая черная смерть от руки районного отделения милиции во главе с капитаном МВД товарищем Ерофеевым, павшим при исполнении. Ни один бандит не ушел от возмездия.
Когда стеклозавод повалил в музей, Русинов спросил с искренним любопытством:
— Как же ты дядю-то?
Шофер не сразу понял, о чем речь, потом крякнул самодовольно:
— А чего ж тут трудного? Я небось сто разов слышал. Уж все знаешь, как надо, где чего. Работа.
Русинов подумал, что труженик автопарка настоящий интеллигент новейшего времени и настоящий профессионал. «Работа есть работа», — сказал поэт. «Вещание должно быть направленным», — любили говорить на московском радио в ту пору, когда шоферский дядя еще постреливал по райкому.
Автобус остался на шоссе, а группу повели к водопаду. За полотном железной дороги и деревянным рестораном в псевдогуцульском стиле им навстречу рванулась бурная река, переполненная дождями, а за рекой, чуть выше, на склоне горы, утопающей в мокром тумане, открылись деревянные корпуса турбазы, все в резьбе и башенках. Эти башни и эта гора, до половины скрытая туманом, были таинственны и словно необитаемы в дымах тумана и осколках света из дальнего просвета в облаках. Все было так грустно и таинственно, идеальный приют тоски и одиночества. Русинову захотелось спрятаться здесь, хоть на время. Он снова достал чудодейственные каракули редакционной машинки — «Просим оказать всяческое…» — и уже через полчаса водворился в комнатке с электросамоваром.
— Чай будем пить? — стеля свежую постель, спросила у него коридорная, молоденькая, лет двадцати, остроносая гуцулка.
— Как тебя зовут?
— Комна.
— Был такой Комнин, тоже гуцул?
— У нас тут нет такого.
Оставшись один, Русинов взглянул на живописный склон горы, изнывавшей под дождем, на гуцульскую избу с узкой верандой, на странные, ребристые ели, вползавшие по склону. Московское беспокойство пришло за ним сюда, в этот живописный, экзотический уголок земли, на край света. Он жил не так, поступал не так, не нашел своего пути. Но сейчас он разденется и уснет, не думая о пробуждении, о том, как прожить эти последние — сколько их, пять, десять, пятьдесят, семьдесят — месяцы жизни. Мерно стучит дождь по жестяному подоконнику. Отчего же он не приходит — его сон? Жизнь, прожитая им, нависала над его сном, над столом, над машинкой, над белым листом бумаги, не в силах пролиться словами, облегчить душу, неспособная уйти в забытье. Чего он искал в этих местах, в этом нерусском краю? Объясненья тому, что случилось с ним, или разгадки будущего? Корней, истоков, укрывшихся в толще чужой империи, в нынешнем призрачном существовании Стефано-Гвоздиловской области. Где они, эти люди, эти русины, точнее, эти евреи, вышедшие из русинов, из края русинов, а может, из смеси тех и других? И кто были русины? Просто не австрияки, не чехи, не венгры и вот — сподобились звучной клички в многоязычной империи Габсбургов…
Как многие литераторы, Русинов не понимал и не ценил живопись. Здесь, глядя за окно, он вдруг почувствовал, что хорошая картина могла бы объяснить ему что-то, тайну здешнего пейзажа с его штрихованным ельником, склонами, размытыми туманом и дождями. Потом он вдруг вспомнил картину и художника. Луи Вивен. Эти вот штрихованные ели и волки под деревьями. Голодные волки, загнавшие человека на ель. Где он мог видеть такие ели, этот француз Вивен? Ну, а где он, Русинов, мог видеть эту картину? Наверное, на выставке «Москва — Париж» или еще где-нибудь, в Париже например. Не в этом дело, а в том, что они ощутили одно и то же с этим Вивеном: волки загоняют тебя на дерево — долго ли ты еще сможешь продержаться, терзаемый сомнениями, возрастом, страхом?..