— Теперь через двенадцать лет приедете, борачиско, а меня больше не будет.
Русинов утешал ее, как мог, намекая, что так долго он и сам не протянет, так что печалиться совершенно не о чем.
На третий день он отправился в «варош» за авиабилетами и снова наслаждался прелестью уютного пешеходного центра, многочисленностью праздничных, открытых церквей, живописным базаром… Он обедал в молочном баре и собеседовал с юной венгеркой в скверике, а потом, в самом центре города, у книжного магазина «Кобзарь», вдруг встретил старого приятеля, ленинградского драматурга. Они подружились лет десять тому назад на драматургическом семинаре в Ялте, где царила атмосфера молодой беспечности и какой-то почти студенческой дружбы. Ленинградец был тогда озабочен нуждами своей обширной многодетной семьи. Сейчас он выглядел беспечным, и жена у него была совсем молодая.
— Новая жена, — шепнул он Русинову. — Тоже, конечно, свои заботы, но все по-новому. Как?
Русинов с сомнением покачал головой. Он не понимал, отчего новые заботы могут поднять человеку настроение. И куда исчезнут прежние заботы? Впрочем, это была уже не его печаль. Ленинградец и его новая жена были так ласковы и дружелюбны к Русинову, так рады встрече с ним, как бывают рады встречному молодожены, еще не обремененные своей компанией и общими для новой семьи связями.
— В Москву скоро? — спросил драматург.
Русинов поморщился:
— Что-то мне неохота в Москву. Хотел взять билет…
— А вы поезжайте в Ленинград, — сказала с энтузиазмом молодая жена драматурга.
— Зачем? И куда там?
— У нас много площади, — сказала молодая жена драматурга, — у нас три комнаты в разных местах. Мы их еще не сменяли на одну квартиру, но они все в центре.
— Никогда я не жил в этом городе… — сказал Русинов. — Приезжать приезжал, но жить… А там что, лучше?
Пока молодая жена драматурга рассказывала, какой это замечательный город: Пушкин, Лермонтов, Буся, Толстой, Достоевский, Ленин, Кваренги, Росси, Желябов, Некрасов, Панаева, Ахматова, белые ночи, некрополь, казематы… — Русинов думал о том, что, в сущности, это совсем неплохая идея, потому что почти никто не знает его в Ленинграде, чужой город, все чужое — от Петра до Желябова.
— А вот и ключи, — решительно сказал драматург, отцепляя ключи от связки и принимаясь чертить план. — Это в самом центре, у Невского, возле Московского вокзала… Рядом с Владимирским собором.
Они ужинали вместе. Потом Русинов купил билеты в Ленинград и отправился в деревню, за рюкзаком. И, только шагая по деревенской дороге с прощальным тортом для доброй старушки, он осмелился вытащить наружу маленькую хитрость, которую он таил от себя самого — так словно и не было, не могло быть этой начисто забытой подробности — Машка. Она же там, в Ленинграде. Во всяком случае, она может там оказаться.
* * *
Нельзя сказать, чтобы Русинов не видел на своем веку коммунальных квартир, рожденных в горниле Октября. Он и сам вырос в маленькой московской квартирке, принадлежавшей, вероятно, раньше какому-нибудь бедному мещанину и поделенной в новейшее время на крошечные клетушки для растущей иногородней полуинтеллигенции. Жил он и в новой коммунальной квартире сталинской постройки (отчего-то их особенно любят сейчас московские тараканы). Но в таких вот петербургских, размашистых, семикомнатных квартирах, розданных некогда приезжему пролетариату для бесконечного дележа, ему еще жить не приходилось. От своего дома он проходил по утрам через анфилады грязных, асфальтовых, без единой травинки дворов-колодцев к последнему дому Достоевского и Кузнечному рынку, где толкались отчаянная городская пьянь и кавказские спекулянты. Окно его комнаты выходило в колодец двора, в захламленной комнате было всегда прохладно и тихо, как в склепе, поэтому он спал до полудня, вставал нехотя, грел чай на кухне, путаясь среди чужих столов, мыл руки над почерневшей ванной в полутьме ванной комнаты («надо б лампочку повесить, денег все не соберем» — деньги, впрочем, нужны были небольшие, чисто символическая сумма, но именно эта сумма вызывала обычно коммунальную склоку). Зато сортирный сливной бачок, изготовленный еще в прошлом веке старательной петербургской фирмой («Тайфун» или «Титан»), работал здесь безотказно (как им удавалось в пору декаданса заставлять эти ленивые бачки действовать?).
В одной из семи комнат этой необозримой квартиры, по соседству с Русиновым, жила пролетарская семья. Глава семьи появлялся в кухне обычно после попойки, украшенный синяками, и до полудня решал кроссворд, путаясь в русской орфографии. Не удивившись появлению нового человека в квартире, он с ходу спросил у Русинова, что такое хищная птица из четырех букв:
— Я подумал «арел», но тогда не получается, чтобы было «кино» сверху вниз. Вот кабы на «о» можно было.
Русинов подтвердил, что орла можно писать через «о», и был радостно принят в недружную семью народов, в которой временно царил классовый мир, сменивший столь неизбежное обострение классовой борьбы. Впрочем, может быть, это уже и было бесклассовое общество, о котором грезил учитель. В момент интеллектуального наивысшего напряжения, когда сосед и Русинов пытались по-новому обозвать «зал ожидания», из комнаты вышла супруга кейфующего пролетария, такая же маленькая, бледная, колченогая («затерялась Русь в мордве и чуди»), как он сам, и Русинов скромно удалился к себе, чтоб не мешать объяснению и не попасть ненароком под летающую тарелку (вот где они летают, треклятые, неопознанные, среди дня и ночи).
В его комнату-склеп не доносились отзвуки кухонного скандала. Зато было слышно позднее, как победивший пролетарий звонил на работу и беседовал с какой-то влиятельной сослуживицей, скорей всего, диспетчершей, а может, нарядчицей или наладчицей (точно эти тонкости знает только ленинградский писатель И.Штемлер, который неустанно осваивает новые профессии, чтобы успеть в своем творчестве за производством). Разговор был содержательный (но, увы, непригодный для прозы И.Штемлера как не несущий зримых примет нового).
— Роз, а Роз…
— Трудовая татарка или освобожденная еврейка, — отметил Русинов, одной из любимых книг которого был путеводитель по Крыму, вышедший в 1935 году: все тогдашние татарки и еврейки там именовались или трудовыми, или просто освобожденными.
— Роз, чегой-то у меня под глазом такое… Ну да, это. Все синее. Я ж уснул, да, Роз? Не уснул? Нет? А кто меня? Валерка? Отчего, Роз? За что? Я что, задирался? Не помню, Роз. Я думал, я уснул. Я думал, это во сне что-нибудь. Ну да, упал или что. Может, грипп. Не-э, завтра я точно приду, Роз. Так и скажи механику, мол, Вася никогда не подводил. Другие — да… Валерка вон, как скажет, всегда подведет, а я, Роз… Ну ладно, Роз. А я уж тебе подарочек. Ладно…
Обитателя соседней комнаты Русинов долго путал с кроссвордистом Васей: он был такой же маленький, бледный и улыбчивый. И всегда поддатый. Это, вероятно, было непременным условием существования. Позднее Русинов стал отличать его на свету от Васи и тогда узнал, что его зовут Николай. У Васи был также отпрыск трех лет, очень мелкий, бледный и малоподвижный. Он обычно просил конфету в темноте под дверью и, получив, тут же запихивал ее в рот, где уже лежали с утра какие-то сласти, затруднявшие понимание его речи…