Группа французов прошла мимо Русинова в благоговейном щебете и поднялась по трапу.
— Жду вас здесь, господа, — крикнула переводчица и, обернувшись, увидела Русинова.
Его петербургское уединение было нарушено: переводчицу эту он знал по Москве. Кажется, даже спал с ней однажды.
— Боже, как они мне надоели! — сказала переводчица. — Ну как ты, Сенечка, расскажи, хоть двумя словами перекинуться со своим человеком.
— Ностальгия замучила?
— А что ты думаешь! Я с ними как в провинции. Сегодня весь вечер будут обсуждать за выпивкой выстрел «Авроры», а потом, наглецы, пошлют искать им девочек в коридоре. Сколько их, кстати, было, этих выстрелов с «Авроры»?
— Говорят, был один, холостой. Но может, их вообще не было. А вы уж хотите все мифы пощупать руками. Какая разница?
— Вот именно. Умница! Бесподобно. Слушай, давай сбежим. Я их сдам кому-нибудь, и сбежим.
— От кого мне бежать?
Русинов смотрел на нее участливо. Она была хороша, элегантна. Сколько же ей лет? Наверно, лет двадцать шесть? И чего ей не спится с французами?
— Хочется человеческого общения, — сказала она, словно угадывая его мысли. — Ну, давай сбежим.
— Сбежим, — согласился Русинов.
— Поверишь, я еще совсем город не видала.
— А, город? — Он огляделся. Набережная была прекрасна. Если б еще не туристы… Французы торжественной вереницей уже спускались по трапу. — Теперь поедут стрелять по Лувру, — сказал Русинов с безнадежностью.
— Не поедут, — сказала переводчица с надеждой.
Она отправила группу в отель и вернулась к нему. Он мучительно пытался вспомнить, как ее зовут. Прежде чем он вспомнил, она взяла его за руку и повела прочь от центра.
По дороге они съели полдюжины пирожков, немедленно застрявших у них в горле, потом отыскали грязный подъезд на улице Пржевальского, где, по мнению знатоков, проживал Раскольников. На стенах черной лестницы был углем намалеван знак пацифистов. Русинову вспомнился аэродромный мальчик («пацифисты, наркоманы, панки»), неуместно вспомнилась Машка… У предусмотрительно заколоченной двери Родионовой квартирки (чтоб не вылез по новой бить старушек) была размашистая надпись: «Мы с тобой, Родя!», а над ней, еще выше, под самым потолком: «Ты наш, Родя!» Вероятно, это относилось к тому первоначальному Роде, который хотел попользоваться за счет старушки, и это было вполне в духе времени. Тот Родя мог бы без ущерба для себя вступить в группу Бадер-Майнхоф, примкнуть к итальянским бригатистам или к доблестной ИРА. До Родиной дальнейшей эволюции было еще далеко нынешней мятежной Европе, до этого надо еще дозреть. Наши же сегодняшние доморощенные мальчики была лишь подражатели…
Русинов с безымянной еще переводчицей вышли на улицу Декабристов. Было пустынно. Каналы таинственно поблескивали под мостами. На Пряжке они забрели во двор блоковского дома, присели на скамью. Вероятно, из уважения к великому поэту, освятившему действия лихого патруля белоснежною фигурой Спасителя, во дворе был разбит узенький (чуть шире могилки) скверик, окруженный цепями. Там они и уселись. Стал накрапывать дождик. Русинов снял куртку, они накрылась с головой и в первый раз поцеловались. Дождь усилился. Прошли четверо молодых алкашей. Они были веселы, потому что успели кой-чего купить до закрытия магазина. Карманы их были оттопырены, и они без зависти взглянули на Русанова. По вечерам над ресторанами. Окна в соседнем доме были еще не желты, но уже вполне желтоваты — там была фабрика.
— К тебе можно? — спросила переводчица.
— Можно и ко мне.
— А выпить? Чего-нибудь.
— Будем поискать.
Среди хлама, и книг, и гниющих съестных припасов Русинов отыскал в комнате бутылку сухого вина, которую гидша, измученная непривычной жаждой, высосала за пять минут. Комната была идеально оборудована и для безысходной грусти, и для сна, и для разгула. В ней царил спасительный полумрак и днем, и белой петербургской ночью. Тело ее было худым, и горячим, и ненасытным. Она хотела забыть про иностранный туризм, про свою первую семейную неудачу, про свое третье любовное разочарование, стряхнуть с себя тяжелую атмосферу, царящую в интурбюро, усугубленную происками новой начальницы и краснолицего человека «оттуда». Русинов не хотел бы взваливать на свои немолодые плечи так много, но в целом он все же справился со своей задачей.
Неужели таков наш ничтожный удел:
Быть рабами своих вожделеющих тел?
Ведь еще ни один из живущих на свете
Вожделений своих утолить не сумел?
«Интересно, что теперь будет болеть?» — думал он, засыпая.
Она ушла на рассвете, чтобы вовремя вернуться в отель и успеть там что-то очень важное, потому что вечером группа уже улетала в Москву.
В тот день в комнате напротив у соседа Николая шло большое гулянье. Русинов варил себе на кухне яички, когда к Николаю явилась какая-то пожилая грымза, по виду уборщица, которая принесла бутылку и чего-то громко требовала, вероятно любви. Николай выпил все вино и долго ругал грымзу матерными словами. Чуть позже явилась вторая дама, кажется чуть помоложе, и в комнате у них развернулась баталия. Столкнувшись с Русиновым возле уборной, Николай подмигнул ему торжествующе: видел, друг, что творится? Это вот, вероятно, и было настоящее веселье, это была жизнь. Николай хотел сказать Русинову еще что-то хорошее и долго подмигивал, намекая, что только мы, мужчины, можем это дело понять. Русинов кивал понимающе, и Николай, довольный его понятливостью, продолжал подмигивать.
— Так, Семен! — крикнул он наконец. — Так держать!
Назавтра Николай не пошел на работу. Он безмерно страдал до тех самых пор, пока старая грымза не принесла ему бутылку. Они выпили ее вдвоем, помирились, и Николай выскочил в коридор, как только стукнула русиновская дверь.
— Вот так, — сказал он Русинову, подмигивая. — Понял. Так и надо.
Его потянуло на откровенность, и он рассказал Русинову, что раньше он жил на Невском. У Литейного. Потом в доме начался капитальный ремонт, и его вселили сюда. Временно. Когда капитальный ремонт кончился, ему сказали, чтоб вселялся обратно.
— А я так подумал: сюда на переезд сто рублей ушло, так? Теперь гони обратно сто. А вообще-то, какая разница? Там живем или здесь живем. Здесь неплохо. Не хорошо и не плохо. Там чуток получше…
Русинов замер. Ему почудилось в этих словах что-то вполне знакомое. И даже родное. Как в буйной песне ямщика. Слегка замутненное перепоем, но вполне понятное и разборчивое, чего, впрочем, не понял бы закарпатский муравей, по бревнышку, с надрывом волокущий лес на свои хоромы. Или саксонский почтальон. Или французский докер. Или еще этот был — английский дантист из-под Кембриджа. Ну, там-то и вообще из всех своих западных знакомых Русинов смог бы припомнить только двух-трех ультралевых да еще красноносого клошара с рю де ля Арп, кто стал бы слушать или обсуждать эту несусветную глупость. На него это пьяное откровение произвело странное действие: вечером он обзвонил все пять Машкиных номеров и пошел спать очень веселый и успокоенный. Он звонил еще утром по всем пяти и вдруг услышал в трубке ее голос, ее характерную запинку на «п»: