Все же Колебакин не удержался, спросил у Евгеньева небрежно:
— Вы не просмотрели новые стихи Петухова, Владислав Евгеньевич?
Сонное лицо Евгеньева стало еще более сонным. Он вовсе не считал себя человеком слишком сдержанным или умным, — наоборот, друзья всю жизнь любили его за простодушие, за откровенность и незлобивость, столь редкие на скользкой стезе выездной работы. Однако вступать сейчас в дискуссию с Колебакиным ему не хотелось: Колебакин был, на его взгляд, безнадежно бездарен, невежествен и скучен, к тому же еще и воинственен, а сейчас стоял у кормила (они все теперь неплохо кормились). Так что он был небезопасен, и Евгеньев ответил, сохраняя на лице сонную мину, которую перенял когда-то в юности у старых английских дипломатов:
— Какие там стихи, шеф? У меня еще последняя речь Громыко не читана, да три комментария ждут очереди. Это вы, любимцы муз, парнасцы, баловни литературы…
Последнее было издевкой, которую тупой Колебакин мог принять только за лесть. Чуть утрированную лесть, с легким юмором, а все же приобщение к большой литературе не могло не льстить Колебакину, до сих пор втайне испытывавшему страх, что литература в конце концов не примет его в свои ряды, громогласно объявит в один страшный день, что он просто чиновник, что он примазался…
— Да уж… — в тон усмехнулся Колебакин. — Корпишь тут с утра до вечера. А теперь еще надо в райком.
Колебакин, взглянув на часы, нежным голосом сообщил Риточке, что он ушел в райком, и направился к двери, полами своего старомодного и добротного плаща из габардина сметая бумаги с тесно составленных столов.
Риточка, подняв на Евгеньева полные слез глаза, сказала:
— Когда тетя Шура умерла, я знала, что у меня теперь должна родиться девочка. Так и есть…
— Подзалетела, значит, — сказал Евгеньев.
— Помнишь, ты у меня был после праздника… Я как знала.
— Так и бывает, — сказал Евгеньев, настраиваясь на лирический лад. Он уже привык к тому, что все женщины, с которыми он общается, немедленно берут курс на брак и беременность, настоящую или понарошку. Он уже привык к объяснениям вроде сегодняшнего — он мог бы насчитать их в своей жизни десятки, а может, даже и сотни, и из каждого он выходил с потерями. Правда, сейчас он был надежно защищен от новых оргмероприятий своим четвертым браком и бесчисленными анонимками второй, а особенно третьей бывшей жены, и все же…
— Подумаем, — сказал он. — Если хочешь, я позвоню Фиме. Да ты с ним, собственно и сама.
— Да, я сама, — согласилась Риточка. — Но я бы хотела оставить ребенка.
Что ж, это был тоже знакомый вариант. Все женщины, с которыми общался Евгеньев, хотели иметь от него ребенка. Евгеньев подумал, что ребенок вполне может быть белым, черным, желтокожим, но все равно он будет ребенком Евгеньева и Евгеньев будет ему отцом, потому что природа создала его для брака и отцовства, это не худший его удел на земле, и он должен нести это бремя с достоинством.
— Ну что же, — сказал он. — Вырастим еще одну дочку.
— Тебе-то что думать, — сказала Риточка, смягчаясь при виде его покорности судьбе. — Сам как в шелку…
По коридору из последних сил бежал кто-то немолодой, страдающий одышкой.
— Надо поговорить всерьез, — сказала Риточка. — Сегодня нельзя. На той неделе, ладно?
— Конечно, — сказал Евгеньев. — Непременно поговорим на той неделе. Когда сможешь. И все сделаем, как ты хочешь. А сейчас я, пожалуй, поплетусь. Время уходить. Тебя подвезти?
— Не надо. Я еще посижу. Пока-пока.
Риточка сделала для него любимую гримаску — разгневанного поросенка, и он улыбнулся ей от двери, застегивая молнию на своей голландской куртке (уже очень неновой, но все еще элегантной).
Нет, все же он хороший мужик, Владик, недаром его так женщины любят. Гляди, полседьмого, а Гена что-то не идет. Риточка вытащила зеркальце и стала наводить марафет на свой хорошенький носик.
* * *
У Гены что-то случилось с машиной. Он пришел с опозданием, пешком, очень расстроенный, и сказал, что машина стоит неподалеку, во дворе у знакомого механика, однако до завтра механик ее даже посмотреть не сможет, потому что у него загул и он уже на бровях.
— Ну и что? — сказала Риточка. — Всего-то делов. Сегодня не починит — завтра починит. Давай только не поедем к тебе в Борисово, а у меня посидим, ладно?
Риточка жила неподалеку. У нее была небольшая, но очень симпатичная комнатка в коммунальной квартире, дверь в дверь с глухой бабушкой, которая очень любила Риточку и совсем плохо различала приходящих к ней в гости друзей и сослуживцев — для бабушки все ненужные люди давно уже были на одно лицо. Еще жил в квартире немолодой, одинокий и сильно пьющий слесарь-сантехник, который высоко ценил Ритину способность выручить его во всякую трудную минуту жизни стаканом крепкого пойла. К его огорчению, пойло это нередко оказывалось мерзостным заграничным виски или джином, которые, по мнению дяди Леши, были во много раз мерзее нашей водки, что окончательно подрывало веру сантехника в существование иной, лучшей жизни на земле. В последнее время Риточка завела специальную дяди Лешину бутылку, куда сливала остатки всех приносимых напитков. В результате этого эксперимента дядя Леша приобрел вкус к коктейлям, которые нравились ему теперь даже больше, чем наша обычная и всегда желанная бормотуха.
Риточкина комната являла отрадный контраст с безотрадной коммунальной квартирой. Все в ней было красивое, современное и модное — и парижские фотографии с видом Эйфелевой башни на стенах, и писающий гамен, и медный русский самовар, и веселые французские занавесочки, и огромные фотографии деревянных церквей, и множество других красивых предметов, а также серебряных украшений, разложенных на полочках и повешенных на стены. Оранжевая настольная лампа и едва заметный торшер в уголке создавали приятное неяркое освещение, но и его постепенным поворотом ручки можно было свести до минимума, при котором уже нельзя ни читать, ни писать, но жить еще можно. На полу за диваном стоял проигрыватель, а рядом набор любимых эстрадных пластинок, подобранных с большим вкусом, потому что Риточка понимала и высоко ценила легкую музыку. Ее последним увлечением была группа «Пинк Флойд», однако она не предавала своих старых пристрастий — Демиса Руссоса, Пола Маккартни, Джона Леннона, Колтрэйна и Оскара Петерсона. Книг было немного — несколько увлекательных сборников зарубежного детектива, два-три фантастических романа и еще десяток случайных, дареных книг, читать которые невозможно, но выбросить не представлялось случая.
За книгами было спрятано два-три альбома, которые Рита показывала только «своим», тем, кто «нашего круга» и кого так же, как ее, интересовали искусство и легкая музыка. В одном альбоме были наклеены довольно редкие фотографии знаменитых певцов — Элтона Джона, Элвиса Пресли, Пола Маккартни, Джона Леннона, Мулявина и Джордже Марьяновича в окружении близких и с возлюбленными, а также в детстве. Все эти фотографии были привезены из-за границы или рискованно вырезаны для Риты из спецхрановских библиотечных журналов. В другом альбоме были стихи, которые когда-нибудь, под настроение, растрогали Риту, — стихи Лермонтова и Высоцкого, Окуджавы и Онегина-Гаджикасимова, Пушкина и Ножкина, Солоухина, Кобзева и Асадова. Рита сама перепечатала эти стихи, для себя и подруг, а к некоторым приложила в альбоме красивые открытки — потому что, хотя мир был реален и материален и все люди в этом мире не забывали о своей выгоде, все же в нем существовало прекрасное, а также всякие искусства, кино и музыка, которые возвышали душу. Ритина комнатка в коммунальной московской квартире и должна была напоминать об этом приходящим сюда усталым бойцам идеологического фронта.